Ботинки Анны были на размер больше, чем нужно, но от духоты, пота и неподвижного сидения ее ноги распухли, и ее обувь теперь стала ей впору. Анна наклонилась вперед, просунула палец под шарф, завязанный узлом у подбородка, и ослабила этот узел. Затем она сложила руки на коленях – и сразу же почувствовала горячее прикосновение руки Мары.
Если раньше Анна была вынуждена буквально ютиться рядом с Марой, то теперь она вообще едва могла дышать из-за тесноты. Дородная фигура Мары была похожа на большой мешок, который, развязавшись, занял практически все свободное пространство вокруг себя. Анна оказалась втиснута в оставшийся уголок этого пространства и старалась исхитриться, как могла, чтобы поместиться на нем.
Рука Мары, которой она прикасалась к Анне, была горячей, как духовка, однако Анна после сделанного признания все равно дрожала, как осиновый лист на ветру.
Мара сложила свои ладони чашечкой и накрыла ими, словно крышей, сложенные на коленях кисти рук Анны, маленькие, как у ребенка. После этого она поднесла их к своей груди. Вытянув шею и подняв голову над Анной, чтобы лучше видеть прихожую, где собрались жандармы, разбиравшиеся с той едой, которую принесли с крыльца дома, Мара наклонилась поближе к Анне, прижалась губами к ее уху и прошептала:
– Анна, дорогая Анна! Я
Для Мары не составило большого труда догадаться, что Анна сделала признание. Никто не сообщил ей об этом прямо, однако она сделала такой вывод, проанализировав и оценив поведение жандармов. Когда те не перекусывали, то они по очереди охраняли женщин, сидевших в ожидании допроса на кухне. Это проявлялось в том, что они в это время пробирались по узкому проходу перед ожидавшими допроса, пиная их ноги вместо того, чтобы переступать через них, наклонялись к подозреваемым, толкая их в плечо, заглядывая им в лица и сопровождая это репликами:
Когда они протискивались с другой стороны, то прислоняли кончик штыка к спине той или иной «вороны», отдергивая его за секунду до того, как ткань платья должна была разорваться.
Однако стоило только какой-либо женщине сделать признание, как жандармы начинали игнорировать ее. Они просто-напросто переставали обращать на нее внимание. Поэтому Мара отметила для себя, что ни один офицер даже не взглянул на Анну после того, как она покинула комнату для допросов.
– Пожалуйста, давай скажем взамен, что это все сделала моя мать!
В Анне начала нарастать такая ярость, которую раньше она еще никогда не испытывала. Она вырвала свои руки из рук Мары, отдернула голову от ее жаркого тела и закрыла свой единственный здоровый глаз, словно опуская занавес на сцене.
Мара, не унимаясь, снова принялась шептать:
– Мы с тобой ведь никогда не ссорились! Мы всегда были в хороших отношениях!
Анна резко повернула к ней голову:
– Отстань от меня!!!
В прихожей жандармы начали есть из кастрюлек с едой, предназначенной для подозреваемых, а члены сельсовета стали накладывать часть еды в миски, чтобы накормить задержанных. После этого женщин, ожидавших на кухне, должны были сопроводить в уборную, но сейчас за ними никто не следил.
Воспользовавшись этим, Мара наклонилась вперед между своими коленями. Опустив одну руку глубоко в ботинок, она добралась до самой лодыжки и выудила оттуда опасную бритву, которую спрятала там в тот день, когда жандармы пришли арестовать ее мать. Это была бритва ее бывшего мужа, на которой виднелась немецкая эмблема из темной кости. Данош оставил ее в числе некоторых других своих парикмахерских инструментов, когда спешно убегал из дома. Все эти годы Мара хранила их.
Она раскрыла бритву и произнесла:
– Я никогда ни в чем не признаюсь! Даже перед Всевышним!
После этого она быстро провела лезвием по своему запястью, сделав глубокий надрез.
Спасение и решимость
Кронберг прошел от кладбища до пристани в обуви, предназначенной для прогулок по городским улицам, вымощенным булыжником, или же по чистым, ухоженным дорожкам. Улицы Надьрева не отвечали этим стандартам. Теперь, когда прокурор проделал путь по перекопанной земле на кладбище и по болотистой траве на берегу Тисы, его ботинки стали, как у неопрятного школьника, все заляпаны грязью. Однако Кронберг не жалел, что прошел этот путь, во время которого он смог о многом поразмыслить. Кладбище, на котором он побывал, было скверным во многих смыслах этого слова, и прокурор сейчас никак не мог избавиться от этой мысли. Кроме того, он чувствовал, что отчасти и на нем лежит вина за убийства тех, кто был там похоронен.