«Богородской травой»[215]
, — робко сказал рыбарь.«Истинно. А зелье то по-ихнему называется химмус. И не менее чудесное, чем сия рыба. Мафтей, прочитай-ка при отце урок, который ты знаешь от вифинского эскулапа Пантолеона о богородской траве».
Я с готовностью выпрямился и скороговоркой отчитал:
«Зелье известно еще с темных языческих времен, им курили в требищах от злых духов. А равно и от всяких нечистот и хвори. Посполитые жгли его в сыроварнях и хлевах после отела коров, окуривали горшки, а также напуганных детей. Редкая трава так успокаивает нервы и освежает мозг. Может даже поднять в человеке упавший дух. Обновляет силы, гасит усталость. Изводит глистов, чистит кровь, изгоняет из плоти соленые воды и яд. Хорошо прочищает дыхалку и лечит сердце. Когда разрушаются кости и ломит в пояснице, давит хребет и дергает в ногах, также нужно запаривать ее в корыте. К тому же исцеляет и рубцует раны. Еще и вшей губит…»
«А еще?» — монах поднес ко рту сжатый кулак.
«Еще помогает от viridis serpens[216]
».«Говори обычным языком, чтобы все понимали».
«Отталкивает от питья водки», — понизил я голос и опустил глаза, чтобы не встретиться с отцовскими.
«А теперь поведай, Мафтей, каким квасом мы запиваем наши с тобой уроки? С чего питье-то сварено?»
«Из воды звонковой, из калины, меда и богородничной травы».
«Хорошо. Нынче заколотишь такой квас дома для своих. Мне как раз братья принесли свежего майского меда…»
Давно обвалился Гнилой мост, а с ним и дырчатые следы от посоха Аввакума, которым тот отбивал на помосте чтения гекзаметров великого слепца Заложника-Гомериоса. Давно нет знатного рыбаря Гриня, моего драгоценного отца. И Латорица уже не та. Но так же упорно в сии майские дни вспарывают ее воды пыри, рыбы с удивительной родовой памятью, и так же преданно несут в себе зародыши-плоды к первоисточнику, сжатому холодными камнями. И обессиленным далекой смертной дорогой, снится им море. А вечный круг вод жизни вращается дальше.
…Водяная пыль с барашек Соленой пади поднимается и ложится мне на грудь, на лицо, на веки — и стекает по бороздам морщин к губам. Она вправду соленая…
Затесь тринадцатая
Колыбель на воде
Все долги будут оплачены. А смерть станет прибылью.
Я знал, что парень будет спать долго, может, и сутки. И Марковций, чуткий страж, не даст мухе там пролететь, мыши зашелестеть. Он действительно спал, да с открытыми глазами. Но меня больше встревожило другое. На лице, руках и ногах проявились беловатые пятна. Недолго я думал над их происхождением — боль и страх запеклись! Знаки на коже пробиваются из души, говорил вифинийский лекарь Пантолеон. Потрясение внутреннее так или иначе отразится на поверхности тела, отмечал мавр Абу-Масих, магометанин, который принял Христа и его способы исцеления. Подавленный дух сжимает сердце и отравляет плоть, вторил ему хамаданский визирь Ибн Сина, тот, кто надиктовал в изгнании «Книгу исцеления», и она среди других осела жемчужиной в Аввакумовом сундуке. Раньше те постулаты, как называл их наставник, я заучивал наизусть, чтобы упражняться в языках, которые звучали по-разному, как шумит листва разных деревьев. Читал вслух день за днем, пока не пришло понимание содержания, а затем и глубинная сущность прописанного, что, как известно, скрывается между буквенными рядами. Вероятно, на это и надеялся мой ментор…
Я откинул тряпку — язвы подсыхали, заживлялись. Но кое в чем присыпки и мази были бессильны. Открытые глаза больного почти не реагировали на взмах руки. Не теряя времени, принялся я за рачьи сети. Связал две верши вместе — получилась продолговатая корзина. Потом двинулся с топориком в липняк. Марковций радостным прискоком бежал следом. Липу в такое время следует выбирать толщиной с руку. Под корой — тоненькое лубье, из него получаются мягкие медвяные мочала для парной купели. Между лубьем и заболонью как раз то лыко, что надо мне. Я сдирал его узкими полосками до вершины. Выбеленные деревца срубят ложкари, липняк быстрее обновляется, ежели его прореживать.
Дома я бросил принесенное на горячий щебень, чтобы привяло. Когда перестало сочиться, принялся за работу. Чтобы гуж был крепким и податливым, я сплетал пряди «тройной косицей». Можно было и двумя поворозами, но я не рисковал — веревка должна была выдержать немалый вес. И кто знает, сколько ей служить. Мой дед плел таким вот образом и мешки для зерна, и пасхальные корзинки, и коробы для мяса, и наплечные бесаги[217]
, и покровы, и домашнюю мебель, и игрушки для детей… Один конец плетенки я оставил распущенным и привязал гужовку к корзине, как делают с рыболовными бреднями. Правда, я готовил ту снасть не для рыбы — для человека. За этим и застала меня ночь. Я постелил себе на ботве под навесом и заснул камнем.