Культура, в которой Юлия выросла, рушилась у нее на глазах, однако она верила, что на ее месте рождается новая пролетарская культура, раскрывающая внутреннюю красоту тех, кто завоевал свободу. Ради такого будущего никакая жертва не кажется чрезмерной. Юлия была захвачена красотой раскрепощенного человеческого тела, праздничностью и мощью демонстрации артиллерии, самолетов, военной формы и солдат. Похоже, она не видела никакой угрозы в этих сценах. Среди ее знакомых было много тех, кто выступал против нового режима и уже испытал на себе его преследования. Например, в то время Михаил Фельдштейн ожидал приговора по сфабрикованным обвинениям (Юлия упоминает его в этом же письме). Возможно, когда она пишет: «Нет, такое государство не преступно», она защищает революцию от критики многих из своего круга – и это несмотря на ее непосредственный опыт физических трудностей, насилия и гонений на ее друзей.
То же самое письмо начинается с привычных сетований Юлии на трудности быта: походы за водой на улицу из квартиры на пятом этаже и стаскивание помоев вниз, беготня по городу в надежде купить молока, счастье по поводу того, что «было дома одно яйцо, мама принесла»[349]
, и жалобы о работе над какими-то глупыми диаграммами, за которые обещали заплатить. Однако похоже, что все эти неурядицы Юлия считает недорогой платой за всеобщую свободу. Безусловное влияние брата, перешедшего к большевикам, природное чувство юмора и взаимная моральная поддержка в кругу ее семьи вселяли в Юлию веру и надежду.У Магды к этому времени было совершенно другое мироощущение. Вынужденная жить далеко от всех и всего, что она любила и что составляло смысл ее жизни, она стала свидетелем разрушения деревни (например, разграбления и уничтожения Ликинского леса, а также разорения крестьянства Усть-Долысс путем реквизиций, экспроприации и прямого убийства) и многочисленных арестов (деревенские священники в районе Невеля и Фельдштейн в Москве). Она не видела будущего для себя в сложившихся условиях.
Ко времени знакомства Ачарии и Магды его вера в большевиков ослабла. Его опыт работы с Коминтерном, отвращение к жестоким и циничным методам большевиков по устранению всех потенциальных соперников и их жажда власти привели его к еще большему разочарованию в событиях в России. К тому времени, когда Ачария приехал из Ташкента в Москву, большое количество американских анархистов, с некоторыми из которых Ачария был знаком еще раньше и чьи взгляды и идеологию разделял, были депортированы из Соединенных Штатов и прибыли в Россию. Сначала режим относился к ним и к их российским товарищам с терпимостью, и, по словам Маргарит Харрисон, они даже устроили общедоступный ресторан, «где можно было вкусно поесть за тридцать пять рублей, что для Москвы было удивительно дешево»[350]
. Далее она пишет, что онипроводили открытые собрания каждое воскресенье, и им разрешалось проповедовать свои доктрины без помех, хотя, по правде говоря, на их собраниях на каждого анархиста или просто любопытного слушателя был по крайней мере один чекист, и они вели дебаты с соответствующей осмотрительностью и должным осознанием этого факта. <…> Многие из них уже были арестованы, и во время моего собственного тюремного заключения <которое началось весной 1921 года> правительство произвело облаву на всех анархистов[351]
.Уже из тюремной камеры Харрисон сообщает:
Между тем политическая ситуация оставалась очень интересной. Почти все заключенные были социалистами, меньшевиками, правыми эсерами и евреями-бундовцами, принадлежавшими к отделившейся фракции Бунда, которая не объединилась с Третьим Интернационалом. <…> Социалистическая комната <на Лубянке>, в которой находились двадцать четыре человека, была занята правыми и левыми эсерами, меньшевиками и анархистами[352]
.