Собралось, наверно, тысяч тридцать всякого народа, и все, не сговариваясь, направились к Таврическому дворцу, где помещалась Государственная дума. Перед зданием думы уже стоял… не помню сейчас, какой… полк. Солдаты пели «Марсельезу». Появились откуда-то красные флаги.
Вдруг выходит на крыльцо громадный, тучный человек и начинает зычным голосом выкрикивать речь. Были в ней и хорошие слова, слова, каждое из которых, взятое само по себе, дорого всякому русскому человеку: «Долг перед Родиной», «Родина-мать зовет», «Россия — наша Родина!» Но общий-то смысл его речи, оснащенной этими дорогими словами, сводился к тому, чтобы солдаты выполнили взятые на себя царем обязательства перед Антантой и пошли опять проливать кровь: «Не позволим врагу проклятому погубить… Нерушима присяга, чудо-богатыри!» И всё это — со всевозможными, чисто актерскими модуляциями, которые очень действуют на людей малоискушенных. Закончил он призывом к войне до победного конца. Но тут рядом с оратором оказался человек в простой солдатской гимнастерке. «Вот, — говорит он, — товарищи, господин Родзянко требует от вас, чтобы вы русскую землю спасли… У господина Родзянко есть что спасать, немалый кусочек у него этой самой русской земли в Екатеринославской губернии, да какой земли! А может быть, и еще в какой-нибудь есть? Например, в Новгородской? Там, говорят, едешь лесом… что ни спросишь: чей лес? — отвечают: родзянковский. Так вот родзянкам и другим помещикам Государственной думы есть что спасать. Эти свои владения, княжеские, графские и баронские, они и называют русской землей. Ее и предлагают вам спасать, товарищи. А вы вот спросите Михаила, Владимировича Родзянко, будет ли он так же заботиться о спасении русской земли, если эта русская земля из помещичьей станет вашей, товарищи?»
— Николай Александрович, а кем был… — Веснин запнулся и покраснел, — тогда Родзянко?.. Конечно, я сам это должен бы знать…
— Родзянко, — сказал Жуков, — был председателем Государственной думы. Все это уже стало историей. Мы с вами, Владимир Сергеевич, живем в совершенно ином мире, чем тот, в котором жил и действовал когда-то царский солдат Николай Жуков…
Машина остановилась.
— Николай Александрович, — обернувшись, сказал шофер, — здесь, у заводского дома, вы сказали, подо дать?
Веснин взбежал с чемоданом к себе наверх. Взглянув на письменный стол, куда товарищи по квартире обычно складывали приходившие к нему письма, он увидел два письма. Одно — из Киева, от родных, другое — из Москвы, с обратным адресом Наташи Волковой. Ему захотелось немедленно вскрыть этот конверт, но он сдержался: ведь Жуков ждал его в машине. Стыдясь вдруг охватившего его волнения, Веснин обернул письмо Наташи листом писчей бумаги и опустил в карман.
Киевское письмо было покрыто непривычным обилием штампов и множеством разноцветных марок. В верхнем левом углу была пометка:
Спешных писем из дома Веснин никогда не получал.
«Это оттого, что я бессовестно долго молчал. Хотел послать из Москвы телеграмму — и не послал, хотел с Урала отправить авиаписьмо — и не отправил…»
И это письмо Веснин тоже захватил с собой, чтобы прочесть его на досуге.
Горе
По дороге от дома на завод Веснин продолжал беседу с директором, а сам мысленно сочинял ответ родным на их письмо, которое он еще не прочел.
«Дорогие мои, хотелось тут же вскрыть конверт, но вынужден был поступить, как Ливингстон при встрече со Стэнли. Ты, мама, это нам в детстве рассказывала. Ливингстон находился в дебрях Африки и более двух лет не имел известий о своей семье. Но когда Стэнли передал ему письма из дома, Ливингстон отложил их в сторону и продолжал беседу со своим гостем, сказав: «Я ждал этих писем два года. Они теперь могут подождать два часа…»
На этом месте Веснину пришлось прервать свое мысленное послание к матери, потому что машина уже въезжала во двор завода.
Расставшись с Жуковым, Веснин поспешил в лабораторию.
Первое, что он увидел в лабораторном зале, были цветы — лиловые астры, огромные пунцовые георгины, окаймленные пестрыми осенними листьями.
Этот немного театральный букет стоял на его столе. Рядом лежала большая, толстая книга в красивом кожаном переплете, на котором золотым тиснением было обозначено заглавие:
А ниже:
— Капралов неверно разбил на строки стихи Маяковского! — закричал Саня Соркин, заглянув в альбом через плечо Веснина.
— Это самое лучшее… Самое счастливое… Самое необходимое… — говорил Веснин, пожимая руки.