Еще до отплытия на остров, в Рошфоре, я отдал Жанне-Луизе медальон, принадлежавший когда-то ее матери, Шарлотте де Роан. Много лет я хранил его, ухаживал, как за живым существом, и оберегал от опасностей. Однажды я увидел, как девушка показывает его какому-то молодому человеку — высокому, худому, немного сутуловатому, одетому в просторную рубаху, в каких ходят уличные артисты или художники, из тех, что рисуют на Монмартре портреты прохожих. Новый знакомый Жанны действительно оказался художником. Причем, несмотря на молодость, весьма известным во Франции. Его звали Жан-Батист Огюстен — так он представился, когда мы встретились вновь, на берегу океана, в местечке под названием Песчаная Бухта. Жанна-Луиза — в бледно-голубом платье, так удивительно сочетавшемся с цветом ее волос, стояла возле каменного парапета, возведенного лет сто назад — в те времена здесь стояли пушки, защищавшие южную оконечность острова от пиратских судов, а Огюстен, неотрывно глядя на нее, осторожно, мазок за мазком, накладывал краски на холст. Я знал, что художники не любят, когда кто-то рассматривает их незавершенные работы, но любопытство пересилило. Я подошел сзади и заглянул Огюстену через плечо.
Портрет и впрямь обещал получиться великолепным. Впрочем, как объяснил молодой человек, это был не портрет, а эскиз к миниатюре, которую Огюстен потом планировал поместить в медальон.
Наш разговор был прерван стуком копыт. Мы обернулись и увидели нескольких всадников, галопом вылетающих из-за кромки миртовой рощи. Все, кроме одного, были одеты в парадные военные мундиры — мне даже захотелось зажмуриться от их нестерпимого сияния. Лишь один — тот, что скакал впереди, составлял исключение. На нем были белые панталоны, высокие сапоги для верховой езды и простой серый сюртук с воротничком-стоечкой. Я даже решил, будто человек попал в эту кавалькаду по ошибке. Но уже через пару секунд я вдруг понял, что смотрю только на него, переднего всадника, позабыв об остальных. Вот всадник натянул поводья, ловко спрыгнул на землю и взбежал вверх по ступеням.
— Сир, — проговорил Огюстен и с почтением поклонился. Я поспешил последовать его примеру.
Мужчина осмотрел незаконченный портрет и одобрительно хлопнул юношу по плечу.
— Отличная работа, сударь. Жаль, вы уехали в эту чертову глушь. Могли бы блистать в Париже, и вам бы завидовали…
Огюстен с улыбкой покачал головой:
— Я уверен, что сейчас мне завидуют гораздо больше, ваше величество.
—
Всадник обернулся.
— Не бойтесь, мадмуазель. Честное слово, я не циклоп и не людоед. Просто — человек, плененный вашей красотой. Могу я узнать ваше имя, принцесса?
Щечки Жанны порозовели.
— Жанна-Луиза, сударь. Но я не принцесса.
Собеседник улыбнулся.
— Девушку делает принцессой вовсе не королевская кровь и не родовые замки.
— А что же?
— То, как на нее смотрят мужчины.
Он подошел к лошади (та стояла как вкопанная, с гордо поднятой головой, явно красуясь перед нами), взмыл в седло и приложил два пальца к шляпе.
— Надеюсь, еще увидимся. А этот портрет я обязательно куплю у вас, Огюстен. За любые деньги — естественно, в тех рамках, что английское правительство выделяет на мое содержание.
Мы долго смотрели ему вслед. Потом Жанна-Луиза осторожно спросила:
— Кто это был, батюшка?
— Наполеон Бонапарт, — ответил за меня Огюстен.
В моем распоряжении была склянка с мышьяком, с помощью которого я боролся с крысами в саду — лучшее средство и придумать было трудно. Однако подмешать его в еду или питье Наполеона я мог, только находясь в усадьбе. И я все время ломал голову над тем, как туда проникнуть.
Так продолжалось до тех пор, пока однажды вечером к нам в дом не зашел Дорнэ — одетый, как обычно, с иголочки, тщательно выбритый, но с каким-то странным отсутствующим лицом. Осведомился, нет ли Жанны-Луизы (та в очередной раз позировала Огюстену на берегу океана), вынул из сумки бутылку вина и наполнил бокалы.
— У русских есть обычай, — проговорил он, — не чокаться и не произносить тосты… в определенных обстоятельствах.
Я нахмурился, поскольку был знаком с этим обычаем.
— Кто-то умер?
— Сиприани.
Я медленно выпил вино и поставил бокал на стол. Нельзя сказать, что скорбь моя была слишком сильной: я не имел чести быть с месье Сиприани в тесной дружбе, однако…
Однако мне стало по-настоящему грустно. Сиприани, маленького роста корсиканец с оливковой кожей, черными вьющимися волосами и белозубой улыбкой — он имел забавную привычку: здороваясь, снимать шляпу и делать ею витиеватое движение, напоминая мушкетера времен кардинала Ришелье. В Лонгвуде он выполнял функцию мажордома и смотрителя императорской библиотеки.
— Ужасная потеря, — пробормотал я. — Однако странно: он всегда казался мне таким здоровым и полным жизни…
— Лонгвуд, — кратко и мрачно пояснил Дорнэ. — Это место по-особому действует на людей. Словно высасывает из них жизненные соки… И, знаете, Жизак, мне кажется, император тяжело болен. Я слышал, как он жаловался доктору на рези в желудке и зубную боль.