Произошло же это у киоска, где сияла изобильной красой хорошенькая киоскерша, у которой я каждый день покупаю газеты. Все шло своим, вечно желанным мне чередом, но вдруг я с удивлением заметил, что прямо ко мне, протягивая руку, направляется некий субъект с квадратным, будто выписанным кистью кубиста, лицом – так подумалось мне в тот миг – и с разноцветной кожей на руках, что было уродливо донельзя.
Я поймал себя на том, что слегка или не слегка, замялся перед тем, как протянуть руку этому татуированному чудовищу, однако делать было нечего: не подать ему руки значило бы осложнить ситуацию.
– Как я рад, что могу наконец приветствовать вас, – сказал этот квадратный прохожий. – Тем паче что вчера видел вас по телевизору.
Насколько мне известно, я сроду не выступал по телевидению, ну ни разу в жизни не бывало такого, а потому подумал, что этот татуированный господин либо ошибся, либо просто сумасшедший.
– Прекрасно выглядели, – продолжал он. – И я был горд, что мы с вами как-никак однокашники: вместе учились у иезуитов. Меня зовут Болюда.
Эта фамилия сначала сбила меня с толку, потому что я уж лет сорок разыскивая человека, который носит ее, а в колледже он был моим другом. Однако тут же сообразил, что трудно, если не невозможно, этому субъекту при такой, рискну сказать, конфигурации оказаться тем, кого я ищу, хотя в нашем колледже было много Болюд, он мог оказаться его родным или двоюродным братом.
Кубический прохожий начал сыпать именами самых знаменитых наших священников и преподавателей, из чего я смог заключить, что он в самом деле учился со мной и что единственная его ошибка – простительная, впрочем, в том, что якобы видел меня по телевизору.
А дело-то все в том, что меня стала радовать наша встреча, ибо я увидел – и такая возможность выпадает мне нечасто – что истинная сила чувств, испытанных в былые времена, резко отличались от чувств нынешних.
Помню ли я падре Корраля? Вопрос Болюды заставил меня предаться воспоминаниям о нашем непонятом учителе, читавшем нам на уроках средневековые стихи. А когда вскоре возникло имя падре Гевары, я тотчас увязал его с тем священником, который нещадно тиранил детей и однажды на туманном рассвете покончил с собой, бросившись на школьный двор с крыши мрачного здания… Вдосталь можно было бы потолковать об этом загадочном происшествии, но Болюда предпочел поскорей перевернуть страницу и довольно нервно потревожить тень всегда загорелого и такого требовательного преподавателя гимнастики падре Бенитеса, самого человечного из всех педагогов и единственного, кто до прихода в колледж был неутомимым волокитой.
Разумеется, помню. В ходе разговора я оживлялся все больше, но Болюда, не разделявший мое настроение, вскоре сообщил мне печальное известие: падре Бенитес на занятиях неизменно высмеивал его, дразнил и уверял, что тот будто сошел с полотна Мурильо.
Что было довольно странно, сказал я себе, потому что невозможно себе представить, будто у Болюды были хоть когда-нибудь столь тонкие черты лица, чтобы можно было уподобить его ангелочку, писанному Мурильо…
Что-то пошло не так, и с каждой минутой все хуже, когда я выяснил, что кубический прохожий учился на пять лет позже, и я не видел его никогда в жизни, потому что в колледже не обращал внимания на мелкоту из младших классов.
Я вознегодовал: сначала про себя. Сказал бы он раньше, я бы не стал тратить на него время. Я стал сердиться, потом злиться, потом яриться, и наконец, не сумев сдержаться, ибо все, что имеет отношение к священным для меня воспоминаниям о школе, принимаю очень близко к сердцу, обрушил на него град упреков за то, что оказался настолько двуличным, что сумел создать ложное впечатление, будто мы учились в одном классе. Как смел он заставить меня потерять столько времени на такого урода?! Такого – кого? – спросил он недоверчиво. Такого жирного и мерзкого урода, сказал я. Он невозмутимо осведомился, не воображаю ли я, что сам по сей день остаюсь худеньким – он так и сказал: «худеньким» – и неужели я думаю, что окружающим незаметно, что у меня отсутствует половина мозга?
Половина мозга? Неужели его так задело определение «урод»? Да, половина мозга, сказал он, это и вчера по телевизору было видно, когда я возвестил выход из кризиса.
– Какой телевизор? Какой кризис? И какой именно вы Болюда? – почел себя обязанным уточнить я.
Невозмутимо и упорно он поинтересовался, не от сидения ли в телевизоре я так раздулся. Ибо ему кажется, видите ли, что и у него есть право вплетать ложь в свои речи, а потому он, к примеру, сказал, что я тучен, хотя это не соответствует действительности, хотя и счесть меня тощим тоже значило бы погрешить против истины.
– И неужели же, – почти выкрикнул он, – только у вас, барчуков, есть право лгать?
Барчуков?!
Это что же – классовая борьба докатилась до квартала Койот?
– Падре Корраля, – сказал я ему, – мы называли «Петушок», вот так, просто и без затей: Петушок. Помните?