Лозанна, к радости Вальди, не изменилась за сорок лет: малоэтажная, серебристо-белая, она по зелёным дорожкам парка легко сбега́ла к озеру. Никто в целом свете не знал – и не мог, не должен был знать, – что Вальдемар Хавкин, пенсионер, освободившись от докучливых хлопот и сует жизни, вернулся, наконец, в Лозанну вольно доживать свой век. Знакомых у него здесь не было, и никто, по его предположениям, не мог подойти к нему на улице, приподнять шляпу над макушкой и воскликнуть «Ба! Да это же месье Хавкин, приват-доцент из Академии!». Он давным-давно забыл своих недолгих бывших сослуживцев, да и они его забыли наверняка. Здесь, в тихой Лозанне, на берегу, ничто не отделяло его и не отгораживало от всецелого, без остатка, радостного единения с неодушевлённой разумной Силой, в которой он различал начало всех начал, а конца не видел, сколько ни вглядывался. Для такого единения он не нуждался ни в затверженных словах молитв, ни в каменных стенах храма. Он просто
На второй день по приезде он отправился в городскую синагогу – роскошный дворец, построенный полтора десятка лет назад богобоязненным парижским банкиром; сюда и Бога не зазорно было приглашать по праздникам.
В этот час молитвенный зал под высоким куполом был пуст, но это не нарушало атмосферы благостности, свойственной храмовым сооружениям. Не успел Хавкин опустить монету в копилку для пожертвований и осмотреться, как к нему на мягких ногах подошёл габе – синагогальный староста.
– Вы новенький еврей, – сказал габе, приязненно разглядывая Хавкина. – Я вас раньше никогда здесь не видел.
– А вы всех местных евреев знаете в лицо? – с ноткой недоверия спросил Вальди.
– Ну конечно! – воскликнул габе. – Нас тут не так много… Вступайте в нашу общину, помесячная плата невысокая. И вступительный взнос платить необязательно, если это для вас затруднительно.
– А чем занимается община? – поинтересовался Хавкин. – Собираетесь по субботам? Молитесь вместе?
– Ну, это по традиции и по желанию, – сказал габе. – Кто как решит… Просто евреи пользуются случаем, чтобы пообщаться друг с другом.
– По субботам? – уточнил Хавкин.
– В основном, – подтвердил габе и кивнул головой в большой чёрной ермолке. – Но не только.
– А что ещё? – допытывался Хавкин.
– У нас в подвале пекарня, – сказал габе, – мы тут мацу печём. И халы – каждый член общины получает их совершенно бесплатно.
– Халы? – переспросил Вальди, выуживая в глубинах памяти плетёный субботний хлеб из одесского детства. – Да, да, габе! Хочу! Лучше соблюдать хоть одну традицию, чем не соблюдать ни одной.
– Золотые слова, серебряные слова… – пробормотал габе и достал блокнотик из кармана длиннополого сюртука. – Так я вас записываю.
Спуск к берегу и к той скамейке на берегу Вальди откладывал со дня на день. Не то чтобы что-то его удерживало и не пускало, нет, не так – но он длил ожидание встречи с тем далёким днём, когда он, спустившись к озеру, обнаружил на скамейке рядом с собою месье Ипполита – ухоженного старичка, взявшегося откуда ни возьмись. Прийти снова к этой скамейке, услышать вновь безошибочные слова старика Ипполита, сказанные сорок лет назад, ему, старику Вольфу Хавкину, будет сегодня страшно. Никогда не возвращаться к воспоминаниям – к такому выводу он пришёл, повернувшись лицом к жемчужной тени прошлого и чуть было не разбив голову вдребезги о чугунную стену действительности. Не возвращаться! Никогда! Но «никогда» и «всегда» – эти понятия без берегов не в нашей власти, они принадлежность Главного Кукловода, и больше никого.
Без возвращения на берег озера возвращение в Лозанну было бы неполным. Да что там Лозанна! Незавершённым оказался бы переход из прошлой жизни в нынешнюю, прибрежную.
Он должен был спуститься на берег, и он спустился.
Смеркалось. Песчаная дорожка, тронутая палыми листьями, вела мимо стриженых кустов и упитанных деревьев к озеру, вечерняя вода которого была светла и спокойна. И Франция плыла в дымке, на том берегу; ничего тут не изменилось.
Вот здесь эта скамейка должна быть. Слева от дорожки, у самой воды. Вот она.
На скамейке, спиной к Вальди, уложив руки вдоль гребня спинки и закинув ногу за ногу, сидел тот самый старик. Не веря своим глазам, Хавкин остановился как подстреленный и застыл в неподвижности. Быть такого не может! Но месье Ипполит сидел на этой скамейке, лицом к воде.
Придя в себя, Хавкин соступил с дорожки и, обойдя скамейку по высокой траве, остановился перед месье Ипполитом. Старик не обратил на него ни малейшего внимания и не пошевелился. Сохраняя совершенную неподвижность, бронзовый Ипполит глядел сквозь Вальди на гладь озера, которую с приятным шумом иногда вспарывали плескавшиеся рыбы. Хавкин подошёл вплотную к скамейке и пальцем провёл полосу по влажной от вечерней росы руке монумента.
Вглядываясь в знакомое лицо старика, Вальди наклонился над памятником и прочитал выгравированное на уведомительной дощечке слово: «Писатель».
ЭПИЛОГ