Опустил глаза на резной столик под ногами Коротышки, на разбросанные по полу книги. Молча шагнул вперед, охватил Коротышку за пояс и за шиворот, крякнув от натуги, метнул его в проем открытой двери. Повернулся к Ушастому:
— Своей очереди ждешь?
Тот ждать не стал, торопливо сам вышел.
— Знаешь, что лежит на полу? — подступил Магрупи к Ильмураду.
Ильмурад был спокоен, ни малейшего признака страха или растерянности на лице.
— Знаю! Пусть смутьяны собираются в другом месте!
— Смутьяны? — У Магрупи сжались кулаки. — Кто смутьян?.. Я тебя спрашиваю, кто смутьяны?!
Между ними шагнул Шейдаи.
— Уходи, Ильмурад, от греха, а то вылетишь отсюда, как и твой недоношенный помощник.
Суфий не испугался, но и не посчитал нужным лезть напролом. Ворча, как рассерженная собака, что, мол, кое-кто еще пожалеет, кое-кто вспомнит, он бочком выбрался из кельи.
На полу беспорядочной грудой лежали книги: Джами, Саади, Низам-ал-Мульк, Бируни, Платон, Рудаки… Очень много книг. Шейдаи присел, поднял одну, осуждающе покачал головой.
— Над этим источником мудрости Фирдоуси работал тридцать лет. Тридцать лет, это только подумать! И прошло с тех пор много веков, много бурь и потрясений. Исчезли огромные города и целые государства, тленом стали султаны и эмиры, вершившие некогда судьбами мира. А «Шах-наме»… — Шейдаи любовно обтер книгу полой халата. — …«Шах-наме» осталась. Не властны над ней ни бури, ни потрясения, ни само время. Пророчески поэт утверждал:
— Свора невежд, проглотивших собственную совесть! — не мог успокоиться Магрупи, его трясло. — Им по душе мрак и беспробудность! Подлости они не сторонятся, а к доброте относятся, как к приблудной собаке — можно приласкать, а можно и ногой пнуть!
Шейдаи согласно покивал.
Бабаджан-ахун пригласил Махтумкули в полдень. Разговор длился недолго. Лицо ахуна, как всегда, было непроницаемо, но оно совсем не отражало внутреннего состояния пира. Пир сердился, больше того — он негодовал, но не желал показывать ничтожному ослушнику своего священного гнева. Он только указал на переписанное стихотворение:
— Тобой написано?
— Нет, тагсир, — вгляделся в бумажку Махтумкули, — написано не мной. — И, предупреждая возмущенный вопрос пира, докончил: — Но стихи — мои.
— Ты их читал перед Гаип-ханом?
— Их, тагсир.
— И других слов, кроме этих, у тебя не нашлось?
— Слов было много, тагсир, — боясь улыбнуться, Махтумкули шумно втянул воздух через нос, — были и другие слова. Но, с разрешения владыки, я огласил то, что слышал во сне от пророков… И о поступках их…
— Ты обуян не просто жаждой, как пишешь здесь, — ахун беззвучно постучал пальцем по листку, — ты обуян гордыней, жаждой сомнения обуян. И это прискорбно. Мы не можем взять на себя столь тяжкую ответственность, чтобы разрешить непомерной сей гордыни и самовосхвалению ютиться в стенах вверенной нам обители. Мы решили так: либо ты бросаешь писать свои бредовые стихи и написанное кидаешь в огонь, либо покидаешь стены медресе Ширгази, а мы пожелаем тебе счастливого пути.
Махтумкули заранее представлял себе, как может сложиться разговор с пиром, и не собирался уступать и виниться. Но тут его буквально взорвало. И он молча повернул к двери.
Во дворе его обступили со всех сторон и начали допытываться, чем кончилась беседа.
— Чем она, по-вашему, могла кончиться! — сердито сказал Махтумкули. — На ворота мне указали!
Вокруг загорланили, перебивая друг друга, выражая возмущение поступком Бабаджан-ахуна. Больше всех горячился Нуретдин:
— Идем к пиру! Пусть проявит великодушие!
Его поддержали:
— Пошли!
— Идем!
— Потребуем!
И гурьбой повалили к дому ахуна, а Махтумкули направился в свою келью. Скверно у него было на душе. «Брось в огонь бредовые стихи…» Скажет же такое! Нет уж, лучше недоучкой остаться, нежели таким советам пира следовать.
Пока он переживал, возвратился возбужденный Нуретдин.
— Все уладилось! Он сказал: «Пусть остается, но больше пусть стихов не пишет». Думаю, это не страшно. Скажи: «Ладно» — и продолжай свое дело. Кто за тобой следить станет? А написанное отдавай мне — я найду где спрятать.
Нуретдин засматривал в лицо друга, искал радости, может быть, даже слов благодарности ждал, но сосредоточенным и отрешенным оставалось лицо Махтумкули.
— Наверно, лучше мне уйти.
— Куда пойдешь? — таращился Нуретдин. — Куда? Гаип-хан на иомудов войска двинул! Кровопролитные бои кругом! По дорогам аламанщики рыщут, мародеры — далеко уйдешь из города? Сцапают — и не пикнешь, головы лишишься, не только пожитков!
Махтумкули и сам это знал — в округе творилось черт знает что. Однако никак не мог подавить раздражение против Бабаджан-ахуна. Значит, либо надо превозносить до небес недостойного, либо жить молчком, не смея высказать то, чем переполнено сердце? Попробуй тут быть спокойным!
Едва ушел Нуретдин, порог переступил Магрупи. Он привел незнакомого человека.
— Это Довлетяр. Тот самый, о котором я тебе говорил.