Тихо брела между могил, скользя взглядом по надписям: «Мужу…», «Отцу». «Дорогой матери…» — и никак не могла стряхнуть с души подавленность от слов мамы: «похорони здесь…» С чего это она о смерти? Все же нормально. Предчувствие? Скорее обыкновенный страх, бомбежки, отступление, бои, гибель тысяч людей. Сказать прямо стыдится, а вот так — «похорони». И после этой догадки о страхе стало легче. Если уж о бомбежках, так и она, Аля, может попасть первой… Но это не укладывалось в голове. Такого просто не может быть. Она и жизнь — одно. Все будет хорошо.
Подошла к толстому дереву, и прямо в глаза вырезанные на коре знакомые строчки: «В этом мире умереть не ново, но и жить, конечно, не новей». Простенькая витая ограда, такой же крест. Железо ограды и креста покрашены черным, но сквозь краску проглядывает ржавчина. В переплетении ограды оставлена записка. Послание ему… Развернула: «Сережа, иду за тобой!» Бумажка почти новая, а в кресте торчит побуревшая. Аля зашла в оградку, вынула зажатый меж завитков креста листок. «Спасибо, дорогой Сережа, что путь от горя указал». Обе записки без подписи. Ничего себе, «путь».
Есенина читал ей Горька, утаскивая у Мачани зеленый томик. Но стихи не трогали. До войны они почему-то, казалось, не сливались с жизнью, березовые ситцы и запряженные в месяц сани были далеки от темпа строительства домен, выпуска тракторов, подвигов летчиков. Поэтому Горька, повидавший бурные стройки, читал их, как рубил. В ногу с жизнью шагал Маяковский. Но тут протестовал Игорь:
— Всесторонний, социально, политически, не спорю, но ему не хватает нежности, он же поэт!
Была ли у Маяковского поэзия нежности, Аля не знала. Не хватало времени, так много хотелось ухватить, прочитать, увидеть. И классики влекли неодолимо, а они коротко не писали, время, видно, было у них замедленным, хватало на мельчайшие подробности. А Игорю, человеку военному еще со спецшколы, подавай нежность! Может, жизнь в семье без женщины, учеба в мужской школе, точные науки будущего артиллериста требовали противовеса — нежности?
К Есенину на кладбище шли люди, потерявшие главное — опору в жизни. Слабость? Но ведь чтобы «идти» за поэтом, требовалась решимость. Может, мгновенная? И все же…
Пора к маме. Аля пошла в направлении к церкви, и вдруг вспомнилось… такое уже далекое…
…Пашка вместе со всей ребятней шагал в соседний церковный двор, из любопытства. А интересным было все в небольшой церкви с двустворчатыми высокими дверями, с колокольней без колокола и синим ящиком на полукруглой спине церкви, обращенной прямо на Малую Бронную. Ящичек этот почему-то назывался кружкой, внизу красовался амбарный замок, а в щелочку сверху старушки кидали медяки. Кто и когда вынимал медяки, ребята не знали.
Внутри стены церквушки увешаны изображениями бородатых, босых мужиков в рубахах до пят и женщины с ребенком на руках, с глазами взрослого, строгими и печальными. И у всех над головами светятся круги.
В глубине церкви большие двери резного дерева, с крестами и лицами. Двери эти люди в церкви почему-то называли царскими вратами. Но самым интересным здесь было происходящее. Тут давали «кровь и тело Господне». Однажды они встали в очередь за старушками и поп, старенький, седой, жилистой рукой ткнул каждому в рот ложку, которую перед ними облизывали старухи. В ложке было что-то сладко-жидкое, дворничиха Семеновна уверяла, что это вино, оно же кровь Господня. А телом оказалась пышечка с крестом на верхушке и буквами ХВ. Пышечка была пресной и невкусной. Именно Пашка тогда предложил:
— Спросим у Семеновны, что это за буквы, она знает, сильно божественная.
«Божественная» Семеновна и правда все знала:
— Буквы эти — Христос воскресе, а пышечка — просфора. Христос воскрес, ангелы вы мои, пасха настала.
Они убежали, оставив Семеновне остальные пышечки. А вскоре на спор, его затеял Горька, целовали бумажку на лбу человека в гробу, такого серого лицом, безбрового, с проваленным ртом, что и не понять — старик или старуха. Когда дошла очередь до Али, ее губы соскользнули с бумажки, коснулись серой леденящей кожи. Но она успела прочитать на бумажке: «Со святыми упокой». Больше она покойниками не интересовалась, одного воспоминания о серой холодной коже было достаточно, чтобы отбить охоту приближаться к гробу в церкви.
Зато Игорю однажды выпало быть отцом. Все та же Семеновна позвала его, как самого серьезного мальчика, заменить упившегося крестного отца. Игорь посмотрел на завернутого в голубое малыша и согласился. В церковь потянулись Аля, Горька, Пашка.
Сбоку от входа стоял чан на ножке, на его боках кресты и дети с крылышками вытиснуты. Чан парил теплой водой. Поп закатал рукава, перекинул цепь с крестом на спину, протянул было руки к развернутому ребенку, но приостановился и спросил Игоря:
— Крещен, сын мой?
— Зачем это? — удивился он.
— Нехристь?! Вон из храма божьего!
Расстроенный Игорь сказал ребятам уже во дворе:
— Какое его дело? Меня Семеновна позвала быть отцом.
— Каким отцом? Тебе десять лет, это все неправдашнее, — закричал Горька.