И будто много времени протекло – в ту ли, в другую ли сторону. Мечется Захар Иванович, как угорелый, по Шелудянке, то в один дом забежит, то в другой заглянет – нигде ни души, всё в избах на своих местах, но нет икон и нет людей. И пора будто такая – солнце только что закатилось, птицы умолкли. Слепо. И во всём какой-то страх извечный – не то перед ночью, не то перед днём грядущим, не то вообще – перед жизнью или своей совестью. И Захара Ивановича оторопь берёт. А ночевать где-то же надо. В свой дом идти не может – там отчего-то вовсе жутко находиться – так ему кажется. Зашёл он к Арынину и улёгся на Арынихину постель, на пустую божницу уставившись. И скоро будто бы уснул. Спит будто Захар Иванович, спит – и сквозь сон слышит, в дверь как будто постучали. Поднимается Захар Иванович, открывает дверь настежь. Распахивается та со скрипом, с петель срывается и падает на землю. И уж изба-то будто не арынинская, а заимка чья-то. Среди поля. А вокруг поля густой ельник и смородинник с чёрной, крупной и рясной ягодой. И всё белым-бело от снега. А от крыльца медленно, не оглядываясь, удаляется кто-то. И какая-то неведомая сила тянет Захара Ивановича пойти за уходящим. Нет, говорит Захар Иванович, нет, я не пойду, а сам уж и с крыльца спустился, ступает босыми ногами след в след, смотрит в затылок уходящему и твердит про себя: нет, нет, нет, нет, я не пойду. Хочет остановиться, но не хозяин себе будто. И вроде как три облачка плывут с ним рядом: беспокойство, стыд и ужас. И вцепиться не во что: ни пня, ни тычки. А мальчишка, поляк, оборачивается и говорит: «Идём, папа, идём». Сердце заходится. И ельник близко уж, а в ельнике, на кустиках смородинника, Господи… Сзади за воротник хватает Матрёна Захара Ивановича и кричит ему в самое ухо: «Да не сын, не сын тебе он, дурень!»
– Вот, мать честная! – глаза открыл Захар Иванович и тут же снова их закрыл, так как подул ветерок и забил ему их пылью.
Квадрат неба – тот, что над ямой, – потемнел. Наверху, где-то там, в палисаднике вероятно, шумит отжившими, но не опавшими ещё листьями берёза. А совсем близко, возле самой ямы, яростно чешется кобелёк.
– И не подумат идь. Мужик тут с жизнью, со всем белым светом прошшатса, а она там разлеглась на коечке, наверное, и дрыхнет… или картошку, за столом сидит, с грибами наворачиват. Во сушесво-то-вешесво. Да, парень, стоило тебе тогда хошь слово вымолвить: отступитесь, мол, ребята, он же младенец по уму-то, чё творит, ещё не ведат, – и по-другому, может, всё теперь бы было. В потёмках был, спал будто, а потом вроде как посветлело – проснулся. Глядь, а он лежит посередь плошшади, глаза в небо тарашшыт и говорит мне: «А идь есь Ано там, есь, батя, не забывай уж ты об этом».
Сделалось совсем темно. Налетел вихрь и осыпал Захара Ивановича листьями и пылью.
– Вот уж дурна-то где башка, дак и дурна же: это пошто я одеяла взять не сдогадался. Как было бы ладно. Залез бы под него счас с головой – и помирай сколько хочешь.
А ветер всё усиливался. Под слоем пыли да ещё и в сгустившихся сумерках сверху Захара Ивановича разглядеть было не так-то просто.
– Может, хошь мух немного поразгонит.
Захар Иванович распустил у шапки уши и завязал тесёмочки под подбородком.
Сначала всё затихло. Даже слышно было, как ругаются в доме у Арыниных. Тучи подминали и, казалось, пожирали друг дружку, но делали это бесшумно. И вот. Где-то будто заработала водяная мельница. Шум нарастал. Гудел глухо лес. Мощный шквал потрепал его, взвил в небо ворохи листвы, хвои и былья и со всем этим со всей силой своей озорной беспечности обрушился на Шелудянку.
Ох, как всё перепугалось. Всё замерло, вцепилось в землю. Однако труба захаровского дома не выдержала и кирпичами рассыпалась по крыше.
– Ого-го. Ое-ёй. Хватит, Захар, тебе, похоже, помирать – так чё-то мне кажется. Надо дом, уборную ли караулить, она у меня на самом бою расположена.
Поднялся Захар Иванович, выкинул наверх телогрейку, подпрыгнул и стянул, ухватив, в яму лестницу. Неумело перекрестившись на свой мотающийся, как травина, скворечник, то исчезающий, то появляющийся в поле зрения, как маленькое, белое привиденьице, Захар Иванович стал выбираться из своей «могилы».
И тут вдруг долго-долго что-то запищало. А Захар Иванович коротко только и вздохнул:
– О-ох.
Вздохнул и свалился на дно ямы.
– И чё это с ём? Неделю не пил, держался, и вот на тебе – опять и назюзюкался. Сердчишко-то больное у придурка – доигратся; может, когда-нибудь так, со стаканом в руке, и окочурится. Мало ему – отхаживались раз уж. Нет, неймётся человеку. Собаку за собою притащил какую-то. О-о-ой, тошнёхоньки. Или с войны уж так… такой ли с роду уж. Молодой-то вроде поумнее был маленько. До фронта не пил, не курил и чё, спрашивается, взялся? С того, ли чё ли, раза, если верить…
И коснулось легонько сердца, из памяти выплеснувшись, и холодком прильнуло к затылку прошлое – уже привычное, тупое.