– Евсевий! Эй! – заголосил Михаил Трофимович. – Руки не зябнут ещё, нет?
Глухой от старости, от трамвы кривой на правый глаз Правощёкин Евсевий Лукьянович, зная Нордета около тридцати лет и будучи уверенным, что тот, как и всякий раз, когда встречается, ничего путнего, кроме пакости, сказать не может, вместо ответа собрал всё то, что подвернулось в его просторном, разношенном от многолетнего дыхания носу, и вместе с табачными крошками выплюнул в сторону грохочущего грейдера. Плюнул и удовлетворённо улыбнулся в жёлтые, прокуренные усы, не заподозрив даже, что ответ его Нордету залетел в свой же валенок.
– Га-га-га, кхе-кхе. Чуть, небось, не попал, а попал бы, дак с кочки-то твоёй жалезной тебя б, дурака, тут же бы сшибло, и харю-то свою поганую бы после долго отмывал, щанок.
А Михаил Трофимович уже, кемаря, ехал дальше.
Но вот и видны, прямо как на ладони, перила моста, соединившего два берега Пески. И всё ближе и ближе заветные зелёные наличники и синий палисадник.
Володя приоткрыл ящичек, вынул из него фотографию, расправил завернувшиеся концы изоляционной ленты и закрепил снимок на прежнем месте. Губы его, когда он это всё проделывал, двигались, как в молитве, а выражение лица его было таким, что и сомнения не оставалось: дух, витающий в тесной и душной кабине трактора, – дух нарождающегося шедевра. И лично мне нетрудно догадаться, кому он будет посвящён… но тише!
– Как просто: Любочка – Любовь, но как играет в жилах кровь и… и… не первый раз, а вновь и вновь я говорю: это – любовь… я говорю себе: любовь… все говорят: ах и любовь… нюх говорит: ну и лю… э-э… – Володя прикрыл глаза. – Как просто: Любочка, Любовь, но – да-да-да-да в жилах кровь, и в сердце бабочкой любовь… – Володя открыл глаза и посмотрел нежно на портрет. И портрет ему ответил тем же. – То парх, то выпарх вновь и вновь! О, силы необыкновенные, – чуть ли не простонал Володя.
Выскочил на дорогу, прямо, шельмец, перед трактором, коричневый, комолый ещё телёнок и пустился наутёк, подпрыгивая и лягая задорно воздух, выгибая хребёт и пружиня хвост, едва не ломающийся от напряжения.
И знает Володя, сердцем поэта чувствует, что нет ничего предосудительного, непростительного и непонятного нет ничего в поведении этого энергичного мальца. Взял – и не спросил о разрешении – да и вошёл в его пустенькую телячью голову стих, но ведь – Муза, Твоя воля – не может же телёнок при этом схватить карандаш и записать его или встать в позу и промычать: как прекра-а-асен этот мир, по-смотри-ы-ы! Знает поэт об этом со своего человеческого высока, но не судит телёнка строго и говорит, выгибаясь от всепонимания:
– Эх ты, егоза. Козявка козявкой, а туда же, в глубины… Ага, вот и они, милые.