Я вздрогнул, припомнив также, что еще до образования гетто папа отправил меня жить к фермеру в деревню. В семью Бранковских. Если Натан, такой общительный, разговорчивый, любопытный и упрямый, попал к ним же, ему пришлось очень туго.
Спустя несколько дней после последнего шаббата в нашем доме, Хаим отвез меня жить к Бранковским.
Папа, сказал он, снял последние деньги с семейного банковского счета, чтобы заплатить Бранковскому за постой.
– Ты будешь там в безопасности, – говорил Хаим, сидевший за рулем. – У них темные волосы, такие же, как у нас. Представь, какая удача, отыскать польскую семью с темными волосами.
Сначала я не понял, что Хаим имеет в виду. Но вскоре все стало ясно. Бранковские должны были выдавать меня за своего родственника, племянника.
У Бранковских на ферме я впервые ощутил, что такое помешательство.
Я просыпался по ночам, оглушенный, не понимая, где нахожусь, словно меня перенесли в другую реальность, которой я не знал. В какое-то пустынное, холодное и мрачное место, вроде каменистых обрывов на берегу реки, где мы играли в прятки – и я прятался в грязи возле пристани, вместе с червяками и улитками.
Поначалу неприятное чувство успевало развеяться до завтрака, на который мы ели кашу и молоко. Но трое детей Бранковских постоянно сверлили меня глазами, перешептывались и хихикали, и я выпадал из реальности на все большее и большее время.
Каждое утро и вечер хозяйка со старшей дочерью учили меня основам католической религии и проверяли, хорошо ли я запомнил «Отче наш». Они напоминали мне никогда не представляться своим еврейским именем, Рахмил. Я – Ромек.
– Что бы ты ни делал, никогда и никому не говори, что ты еврей, – наставляли меня пан и пани Бранковские. – Никогда не говори на идише. Вообще лучше забудь идиш, до последнего слова. С этого момента ты должен говорить только по-польски.
Однажды ночью я подслушал, как пани Бранковская говорит мужу, что я «симпатичный». Это означало, что я похож на поляка, на христианина. А не на еврея. В другую ночь до меня донеслись обрывки их разговора: оказывается, папа дал им недостаточно денег за мое питание, не говоря уже о новой
В школу я не ходил. Каждое утро меня отправляли в поле пасти коров Бранковских. Я был городским ребенком, сыном шляпника. Я ничего не понимал в животных. Если я и видел домашний скот, то только когда наши соседи запрягали лошадей в плуг, чтобы вспахать свое поле. Летом папа одалживал этих лошадей, чтобы отвезти нас за город.
На голых полях, раскисших от мелкого снега, коровы сразу разворачивались на восток, а пан Бранковский говорил мне гнать их к солнцу.
Каждый день у меня ломило ноги от долгой ходьбы, а руки немели от дойки. В животе урчало, и он приклеивался к спине от недостатка еды, потому что кормили меня пустой овсянкой и объедками со стола Бранковских, включая кости от мяса, которые я обсасывал в своей крошечной каморке, бывшей кладовой. Комната была дальше всех от очага и дровяной плиты. Там всегда стоял холод, но не такой, как в бараках в лагере.
Единственную компанию на ферме мне составлял маленький дрозд, который садился на подоконник у окошка кладовой. Голда когда-то рассказывала мне, что природа посылает нам сигналы.
– Открой свое сердце, закрой глаза, и ты увидишь волшебство вокруг, – говорила она, когда мы шли в еврейскую пекарню, где мама покупала пресный хлеб, халу, ругелах – сладкие рулеты, – и булочки с луком. Однажды мы с Голдой видели оленя. Она сказала, это хороший знак – у нее появится ребенок. Она погладила свой живот и зашептала молитву. Неделю спустя она узнала, что беременна Натаном. В другой раз мы увидели несколько лягушек, прыгавших по дорожке к ручью.
– Новое начало, – сказала тогда Голда с широкой улыбкой.
Дрозд пел мне свои красивые песни. И пропасть внутри меня ширилась, потому что я думал о маме, которая была не со мной.
Однажды, вскоре после того, как семья Бранковских отметила рождество, когда лед на реках и озерах еще не встал, я просто взял и ушел. Весь день я брел через сугробы, пока не добрался до реки Каменна. Я пошагал по берегу, пока не добрался до городка, и не мог идти дальше, потому что реку надо было переплывать.
Еще до гетто, но уже после немецкой оккупации и введения комендантского часа, мы с Абрамом шли вечером по улице и попались еврейской полиции. Немцы установили комендантский час, и это означало, что евреи не могут выходить из своих домов после определенного времени вечером. Трое полицаев погнались за нами, пытаясь схватить. Мы бежали, петляя между домами и деревнями, пока не оказались у реки. Свистки приближались к нам.
– Плыви! – прошипел Абрам, прыгая в воду. Но я плавать не умел.
– Просто греби руками по-собачьи! – крикнул он.