Я видел бы нежный мох, подобный изумрудной шерсти, медленно-медленно растущий на спинах этих львов; я видел бы прорастание лишайников на их боках и на их спинах, крапинками поблекшего серебрения, пятнами поблекшей позолоты; я наблюдал бы сквозь годы поколений, как постепенно кренятся их постаменты, подтачиваемые морозами и дождями, пока наконец мои львы не потеряли бы свою устойчивость и не опрокинулись, отбив свои замшелые головы. После чего люди даровали бы мне новых львов, иной формы – львов из гранита или бронзы, с позолоченными зубами, и позолоченными глазами, и с хвостами, подобными опаляющему пламени.
Между стволами кедров и сосен, между узловатыми колоннами бамбука я наблюдал бы, вместе со сменой времен года, как меняются краски долины: зимние снегопады и следом за ними снегопады лепестков вишни; лиловый покров
Но никогда не суждено мне стать богом – ибо век ныне девятнадцатый; и никто на самом деле не может знать об истинных ощущениях бога – если только нет каких-нибудь богов во плоти. А есть ли такие? Быть может – в районах весьма отдаленных, – один или два. Когда-то живые боги были обычным явлением.
В стародавние времена любой человек, свершивший какое-либо дело необычайно великое, или доброе, или мудрое, или смелое, мог быть объявлен богом после своей кончины, каким бы скромным ни было его положение при жизни. Также могли обожествляться безвинные люди, ставшие жертвой великой жестокости или несправедливости; и в народе до сих пор живо стремление оказывать посмертные почести и возносить молитвы духам тех, кто принимает смерть по собственной воле, в силу определенных обстоятельств, – душам несчастных влюбленных, например. (Вероятно, древние традиции, зародившие такое стремление, имели в своей основе желание умилостивить рассерженных призраков, хотя ныне опыт великих страданий воспринимается, по-видимому, как наделяющий мученика правом на божественные условия существования; и в подобной мысли невозможно усматривать какого-либо рода недомыслие.) Но бывали обожествления даже еще более выдающиеся. Некоторые люди еще при своей жизни удостаивались почестей в виде постройки храмов для их духов, а также почитались, подобно богам; безусловно, не как национальные боги, но как божества меньшего порядка – божества-хранители, быть может, или как сельские боги. Некогда жил, к примеру, Хамагути Гохэй, земледелец из округа Арита провинции Кисю, которой был обожествлен еще до того, как умер. И думаю, что он этого заслуживал.
Прежде чем поведать историю Хамагути Гохэя, я должен сказать несколько слов о некоторых законах – или, говоря точнее, обычаях, во всей полноте наделенных силой законов, – которыми управлялись многие сельские общины во времена до эпохи Мэйдзи. Эти обычаи имели в основе своей многовековой социальный опыт; и хотя они отличались в каких-то мелочах от округа к округу или от провинции к провинции, их основное значение было повсюду примерно одним и тем же. Некоторые были этическими, некоторые трудовыми, некоторые религиозными; и все стороны жизни регулировались ими – даже личное поведение. Они сохраняли мир, и они принуждали к взаимопомощи и к взаимной доброте. Иногда могли происходить серьезные столкновения между различными деревнями – маленькие крестьянские войны по причинам водопользования или межевания; но конфликты между людьми одной общины были нетерпимы во времена вендетты, и вся деревня возмутилась бы против любого ненужного нарушения внутреннего мира и согласия. В какой-то мере это положение вещей по-прежнему сохраняется в более приверженных старине провинциях: люди умеют жить так, чтобы не ссориться, не говоря уже о том, чтобы не драться. Но где бы то ни было, как общее правило, японцы дерутся, только чтобы убить; и когда трезвый человек заходит столь далеко, чтобы ударить кого-то, он в действительности отказывается от общественной защиты и берет свою жизнь в свои собственные руки, со всей вероятностью ее утраты.