Он безмолвно созерцает миссис Б. «Сейчас можно», — говорит он себе. Но порой потребность оказаться замеченным так сильна, что он не выдерживает, и, потом, ему действительно хочется увидеть ее глаза. И то, с каким выражением она посмотрит на него. Он еще мгновение медлит, и тут, словно что-то почувствовав, она оживает и поворачивается к нему. В ее широко открытых глазах сначала нет ни капли испуга, только безмерное удивление, такое же, как и в глазах фарфоровых кукол, сидящих на полке в гостиной; затем она резко садится, и волны, поднявшиеся в ванне от этого рывка, сбивают ее, делая тяжелой, медлительной, неповоротливой, и запах земляники внезапно становится ошеломляюще сильным. Сверкающая вода плещет Голубоглазому прямо в лицо; он наклоняется, почти ныряя в ванну, а она беспомощно отталкивает его, бьет кулаками, и тогда он хватает ее за покрытые мыльной пеной волосы и толкает под воду…
Оказывается, это совсем нетрудно. И все-таки ему неприятно, что в ванной такой беспорядок, а эта женщина вся покрыта какой-то сияющей дрянью, от которой теперь и у него блестит кожа. Аромат синтетической земляники усиливается. Миссис Б. хрипит и сопротивляется, придавленная его весом, но сила тяжести действует против нее, и масса воды удерживает ее на дне.
Голубоглазый выжидает несколько минут, вспоминая розовые вафли из жестяной банки с надписью «Фэмили секл», и еще один запах всплывает в памяти голубоватым светом молнии — запах череды слов: вафли, причастие, Святой Дух. Только после этого он позволяет себе расслабиться, ждет, когда успокоится дыхание, и аккуратно, методично принимается за уборку.
Никаких отпечатков пальцев не будет — на нем резиновые перчатки, а башмаки свои он снял еще в прихожей, как и полагается хорошему мальчику, пришедшему в гости. Он проверяет, не осталось ли следов на теле; нет, оно выглядит вполне нормально. Он вытирает разбрызганную по всей ванной воду, но свечи не гасит.
Затем стаскивает с себя мокрую рубашку и джинсы, складывает их, сует в спортивную сумку и переодевается в чистую одежду, предусмотрительно принесенную с собой. Дом он оставляет точно таким, каким застал его.
А мокрую одежду уносит с собой и потом сразу сует в стиральную машину.
«Ну вот, — думает он. — И никаких следов».
Он ждет разоблачения — но к ним даже никто не приходит. Ему снова все отлично удалось. Однако на этот раз никакой эйфории не возникает. Скорее он испытывает утрату; и резкий медно-кислый вкус мертвых овощей, так сильно напоминающий вкус проклятого витаминного напитка, потихоньку прокрадывается в глотку, и рот наполняется слюной, и Голубоглазый, морщась, содрогается в рвотных позывах…
Почему же на этот раз все иначе? Почему теперь он должен чувствовать утрату, когда все так близко к завершению? И откуда это ужасное ощущение, что он, как часто говорит его мать, вместе с водой выплеснул и ребенка?
7
Конечно, нужно делать скидку на поэтические вольности. Хотя порой вымысел куда лучше реальной жизни. Возможно, это и правильно. Убийство — это убийство, осуществляется ли оно с помощью яда или утопления в ванне, своими руками или чужими, по чьему-то наущению или по собственной воле, путем подкладывания бесконечных газетных вырезок или… В общем, убийство есть убийство, а вина есть вина, и в глубине любого художественного произведения бьется та или иная правда, такая же красная и кровавая, как живое сердце. Потому что убийство меняет всех — и жертву, и преступника, и свидетеля, и подозреваемого, — причем многократно и совершенно непредсказуемым образом. Убийство действует подобно троянскому коню — проникает в душу и дремлет там несколько месяцев, а то и лет, тайком собираясь с силами, выведывая секреты, разрушая связи и невообразимо искажая воспоминания, а потом наконец выныривает на поверхность и учиняет широкомасштабную оргию разрушения.