Эфраим задержал взгляд на мастере, потянувшемся к ящичкам шкафа, запнулся на полуслове, будто вспомнил что-то, что долго вертелось в памяти. И вдруг – хлопнул себя ладонью по лбу:
– Вспомнил! Бог мой, вот сейчас вдруг вспомнил, кого вы мне всё это время напоминали! Меня это просто, знаете, как муха допекало: смотрю на вас и думаю: где видел эти глаза, улыбку… даже манеру говорить! Сейчас вспомнил, и… это так удивительно!
– Что же удивительного? – спросил Абрахам, чтобы не обидеть человека молчанием.
– …Да то, что вы напомнили не какого-то там мужчину, знаете, а… женщину одну, точнее девушку. Она у нас в санатории в Моршине работала медсестрой. Красавица… – Он покачал головой. – Ну, как это может быть, чтобы девушка так напоминала другого мужчину на другом конце света! У меня это просто тут в виске сидело! Кого, думаю, кого же он мне напоминает… Да: Галина. Медсестрой была в нашем санатории, в Моршине. А я – завхозом. Такая была прелестная девица!
– Почему… была? – шёпотом выдавил Абрахам, поднимаясь из-за стола, ибо сердце его в одно мгновение раздулось и разлилось во весь его рост, выжигая болью плечи, живот, ноги и даже ступни, пытаясь вырваться за пределы тела.
– Да потому, что… о-хо-хонюшки! – клиент вздохнул и пону́рился, даже присел на табурет, словно ноги его не держали. – Потому что нет её, голубушки, уже давно. Мне золовка написала, она тоже работала там, в Моршине, сестрой-хозяйкой. Убили нашу Галину в первые же дни, у тюрьмы «Бригидки». Слыхали, может, о львовском погроме? Ужас скольких евреев поубивали, несколько тысяч… Выволакивали из квартир, тащили по улицам в нижнем белье, издевались, забивали палками. От души потешились – и оуновцы, и украинская милиция, и просто всякая шалавная мразь. Даже пацаны бегали с железными прутьями, выискивали по подворотням и подвалам недобитых евреев и добивали. И вот эта девушка, значит… Не знаю, почему не ушла с русскими, у неё там был покровитель из высоких чинов. Может, сама не захотела, может, они её связной оставили, или как это у них называется, может, семью она ринулась искать… – кто уж сейчас узнает! Выдавала себя за польку, а кто-то донёс – из соседей, знавших семью, – что еврейка она, и имя другое, и документы, значит, фальшивые. Схватили, уволокли, наверняка запытали… Это уж я так думаю, подробности могу лишь вообразить. Растерзали девочку, одним словом… Дуся, золовка моя, написала: два дня голый труп валялся под стенами монастыря. Страшная картина, не приведи боже! Потом монашки отважились, ночью прибрали её. Похоронили там, у себя.
– Вот, возьмите ваш заказ, – оборвал часовщик, стоя к нему спиной, поочерёдно открывая ящички шкафа слепыми пальцами. Наконец нашёл заказ и обернулся, неестественно прямой: стеклянный серый взгляд устремлён куда-то над головой клиента. Мешочек протянул и… рухнул на каменные плиты, как подрубленный.
После смерти отца Цезарь бросил школу. Это ненароком получилось, как-то само собой. Сначала, вернувшись с кладбища, где на здешнем глиняном мазаре уже распластался, расползаясь вширь и вдаль, участок с еврейскими могилами, они с заплаканной Златкой и ошалевшей от горя матерью уселись на пол, на расстеленные кошмы.
Цезарь ещё ни разу