– Страна
, – объясняет мне журналист Раду П., – превратилась тогда в вымысел, в который уже никто, никто не верил… Тем не менее надо было продолжать притворяться. Восьмидесятые годы стали абсурдом, кошмаром. В восемьдесят третьем всех обладателей пишущих машинок обязали регистрировать их в полиции, при этом всем, кто представлял собой «угрозу для государственной безопасности», и всем, у кого когда-либо была судимость, пишущую машинку иметь запрещалось. А цензура… Специальный отдел Секуритате составил список недозволенных отныне в романах, фильмах и песнях слов. В него, в частности, были внесены связанные с голодом и холодом слова, которые могли восприниматься как прямой намек на указы Чаушеску. То есть нельзя было написать: «Он замерз и надел свитер». Все читалось и перечитывалось, цензуре подвергались даже этикетки консервных банок. Тогда же органы госбезопасности придумали новую категорию людей, за которыми следовало надзирать, – «лица без прошлого»…Для нас это было особенно тяжело, потому что в начале семидесятых мы пережили период относительной открытости, когда так хотелось верить в новую страну. А потом… Если бы еще нас захватили Советы – но нет, вирус был в нас самих, сражаться приходилось с самим собой.
Признаюсь
, – смущенно добавляет Раду, – мне трудно простить вам, Западу, вашу постоянную поддержку Чаушеску. Вообще-то это смешно, или, по крайней мере, интересно, но особенно пылко его поддерживали именно правые, среди прочих – «Фигаро». Наверное, потому, что Эрсан[52] бывал почетным гостем роскошной охоты, которую Чаушеску устраивал в Карпатах. Как, впрочем, и Жорж Марше…[53]
Надя, когда я расспрашиваю ее про эти годы, ищет любую возможность уйти от ответа, иногда попросту меняя тему.