Ему очень нравились налокотники и наколенники, которые он надевал, чтобы бесстрашно падать на деревянный настил площадки; ему очень нравилась красно-белая форма его клуба, и у него даже чуть сжалось сердце в тот день, когда он перешел в баскетбол.
Переход был трудным: из разумно упорядоченного мира своей команды на своей половине площадки он попал в другой, запутанный, мир, где партнеры и противники метались, следуя более жестким и импровизированным правилам. Ему пришлось открыть для себя контакт: толчки плечом, развороты стокилограммовых соперников, которые, падая, отдавливают вам ноги: ногти, специально отращиваемые и вонзаемые вам в бок; удары коленом в лицо, наносимые в толкучке, стоит только отвернуться арбитру; так называемые «резкие пасы», направляющие большой, шероховатый мяч прямо в ваше изящное лицо, подобно звонкой оплеухе... Он быстро и успешно приноровился, надел наколенники и приучился хлопать ладонями по ладоням. Здесь радость от заброшенного в корзину мяча выражалась в резких хлопках рука об руку, которые напомнили ему игру в начальной школе «вот моя правая рука, хлоп, а вот моя левая рука».
Контакт в ответ на контакт — однажды ему захотелось узаконенного прикосновения, чья жесткость и хитрость предусматривались бы правилами игры. Он перешел в регби. В его спортивной карьере это был единственный эксперимент с катастрофическим результатом. Устремляясь в самую давку, он словно попадал в сумрачную атмосферу грязных забегаловок, которая навечно и густо зависала в третьем тайме. То, что составляло радость спортивных фанатов, для него оборачивалось настоящей драмой: команда с ее давилами, пронырами, живчиками, увальнями, тупицами, стратегами представлялась ему неоднородной. Спорт, который, как ему казалось, был сделан по образу своего мяча: вытянутый по краям, непредсказуемый в своем отскоке, трудно управляемый... Здесь радость, испытываемая от удачного броска или победы, не находила средств выражения и не изливалась ни в каком финальном ритуале. Мяч забрасывали и торопливо, чуть ли не стыдясь, отходили на свое место. Однажды, когда ему удался красивый удар слета, капитан, проходя мимо, в качестве поощрения хлопнул его по заднице. Эта фамильярность показалась ему невыносимой, и через неделю он ушел из команды.
Он решил забыть о руках, которые до сих пор ему обеспечивали спортивную карьеру, и стал футболистом. Здесь все было не таким грубым, мяч имел более надежную форму, а под полосатыми трусами он отныне носил пару крепких щитков. В результате достаточно долгого и скучного обучения, он нашел путь к цели и, в то же самое время, правильно понятое коллективное счастье. После его первого гола все на него навалились: он был буквально смят под пирамидой воодушевленных футболистов, которые во что бы то ни стало хотели его потрепать, потискать, поздравить... Ему показалось, что его сейчас вомнут в газон, и он задохнется... Его долго не отпускали...
В душевой, все еще пребывая во взволнованном и несколько сентиментальном настроении, он пообещал себе, что останется спортсменом, насколько хватит сил, так как спорт — одна из самых прекрасных вещей, которые люди придумали, чтобы трогать других людей.
Прыгун с шестом
Я влюблена в шестовика, и шестовик меня любит. Он живет в моей двухкомнатной квартире, далеко от стадиона, и большую часть времени сидит на моем диване. Иногда мы его раскладываем.
Шестовик — прыгун с шестом очень высокого уровня: чтобы не усложнять, скажем, что он входит в узкий круг из пяти-шести спортсменов, которые тратят всю свою жизнь на прыжки с шестом. Он принадлежит к клану тех, кто подобрался к шестиметровой отметке.
В настоящий момент шестовик как раз расположился на моем диване; он сидит, как сидят все спортсмены: расслабленно, ноги подняты кверху, голова откинута назад. Когда с ним все в порядке, в те дни, когда он не прыгает и не тренируется, чтобы прыгать еще лучше, он пребывает в вялом полусонном состоянии. Сегодня — и это не исключение — с ним не все в порядке. Его терзают муки шестовика. Его лицо непроницаемо. Люди, которые близко не знакомы с шестовиками, могут подумать, что у него плохое настроение. Однако у него нет никакого настроения; если он и расстроен, то только из-за себя самого; он — одинок, он — несчастен, он — словно в конце дорожки для разбега, где рядом нет никого, кто бы мог подсадить его для прыжка. Можно было бы сказать, что к нему просто так не подступиться, но, на самом деле, он вообще неприступен. Когда я трогаю его за икры, они — как деревянные; когда я трогаю его за плечи, они — как каменные. Он словно огражден своими мышцами и мысленно забаррикадирован. Его парализует не бессилие; проблема — не в забеге, не в толчке и даже не в сложном переворачивающем движении, которое я так часто у него замечаю в обычной жизни: все это не то. Все свои технические проблемы он разрешает методично, одну за другой, путем изнурительных тренировок. Нет, технических изъянов у него нет; у него — страх.