Толпа самозабвенно захлебывается воинственным ревом. Сколько Мэри Пэт ни озирается, она не может окинуть взглядом всех. Она в самом центре площади, а народу так много, что за ним не видно даже окружающих площадь улиц.
Мэри Пэт чувствует злость и возмущение множества людей и с удивлением понимает, что чувствует то же самое. Впервые с того момента, как она открыла саквояж с деньгами и ей стало все ясно, она наконец что-то почувствовала. Ей казалось, что, лишившись дочери, она лишилась всего. В каком-то смысле так и есть, но нельзя забывать, что ее образ жизни никуда не делся. Остался район, соседи, их община. А социоинженеры и богатенькие либералы хотят разрушить все это до основания. Хотят лишить ее образа жизни – единственного, что она знает, и единственного, за что она еще готова бороться.
И вот выходит третий спикер – Майк Дауд из прихода церкви Крови Христовой в Хайд-Парке. Он едва успевает произнести пару фраз, как его голос тонет в реве толпы. Он дожидается, пока крики стихнут, произносит еще два предложения и снова замолкает, давая собравшимся возможность проораться. Мэри Пэт и «сестрицы-юбабки» орут вместе со всеми, срывая горло до хрипоты.
– Господь сотворил нас! – продолжает громоподобным голосом вещать Майк Дауд. – Господь сделал нас мужчинами и женщинами. А Господь не может ошибаться, так?
Собравшиеся не совсем понимают, что от них требуется, но многие кричат: «Так!»
– Господь сделал нас черными и белыми, латиносами и азиатами. Это что, ошибка?
Теперь заминка дольше – о викторине никого не предупреждали, – но постепенно в небо, набирая мощь, устремляется рев «Нет!».
– Именно! – налегает на микрофон Майк Дауд. – Нет, Господь не совершает ошибок! Он решил сделать нас белыми и черными, латиносами, азиатами и даже краснокожими. Он решил, что мы будем таких цветов. Пожелай Он смешать нас, Он сделал бы нас желто-синими. Или лилово-зелеными. – По толпе прокатываются хохотки. – Но нет, Он нас такими не сделал. Следовательно, Он не желает, чтобы мы смешивались!
«А что, не так разве? – задумывается Мэри Пэт. – У нас свой уклад, у цветных – другой, у латиносов – третий. У азиатов вообще есть, мать его, Чайнатаун, и что-то никто не призывает раскидать их по всему городу. Нет, они знают свое место, и пока сидят и не рыпаются, никто их трогать не будет. Почему бы не дать нам того же?»
Но солнце поднимается выше, спикеры говорят все более разгоряченно (и все чаще повторяются), Мэри Пэт чувствует, что ее запал сходит на нет, – и тут замечает в толпе женщину с такими же волосами, как у Джулз. Лицом она круглее и старше, но волосы почти неотличимы. Тяжесть утраты накатывает со свежей силой. Как будто Мэри Пэт снова и снова переживает смерть дочери. Она словно видит ее – еще малышку, голенькую и кричащую – у себя на руках, а затем перед глазами скоростным составом проносится вся жизнь Джулз: режущиеся зубы, первые шаги, первая простуда, содранные коленки, щербатая улыбка, косички в первом классе, хвостик во втором, разбитое вдребезги сердце в четвертом, когда Мэри Пэт вынуждена сказать, что папы больше нет, прыщи в двенадцать, растущая грудь в тринадцать и безразличие буквально ко всему, выпуск из восьмого класса, танцевальные вечера, завершение апатичной стадии, совпавшее с окончательным срывом Ноэла, возвращение ее веселья, ее юмора, глуповато-задорного смеха – и вот ее больше нет, дочка пропала, покинула этот мир, сгинула в пустоте. Глубины сердца Мэри Пэт, казалось бы, надежно запертые, вдруг распахиваются, и оттуда ключом бьет горе. Она перестает понимать, зачем она здесь и какое ей вообще, на хрен, дело, что всяким то ли черным, то ли жидам, то ли узкоглазым приспичило сунутся в Южку.
«Джулз, Джулз… Почему ты меня оставила? Куда ты подевалась? Тебе хотя бы больше не больно, малышка? Тепло ли там, где ты сейчас? Дождешься ли ты, пока я тебя найду? Пожалуйста, дождись…»
Ей хочется рухнуть на колени и зарыдать, выкрикивая имя дочери. Еще чуть-чуть, и так бы и случилось, но вдруг толпа в едином порыве тянет ее за собой вправо. Рядом раздается шипение Кэрол:
– Тедди!