– Три года мы с сестрой каждый день проходили мимо него по пути в школу, – ответила я. – И нам всегда было интересно, что было первым – большое окно или его желание оголяться перед публикой? Что, если раньше он был обычным мальчиком, но увидел это огромное окно и решил – а почему бы не устроить прохожим представление? Или его родители намеренно поселились в этом доме, чтобы сделать подарок сыну-эксгибиционисту? – я рассказала, как пугала меня его нагота, в то время как Долорес воспринимала ее как развлечение, как веселый способ разнообразить путь в школу.
Но я не стала рассказывать о том, как однажды жарким летним днем сестра остановилась у окна мальчишки и расстегнула школьную блузку. Ей было тринадцать, грудь еще не оформилась, и она не надела маленький белый лифчик, который купила ей мать. Мать настаивала, чтобы Долорес носила лифчик в школу, и Долорес молча повиновалась, но пока мы сидели на остановке, спокойно снимала лифчик, при этом продолжая болтать как ни в чем не бывало и даже не пытаясь прикрыться. Однажды мать об этом пронюхала и больше не заставляла ее носить лифчик. Долорес относилась к человеческому телу как к чему-то забавному и функциональному; своего тела она совершенно не стеснялась и открыто высмеивала тех наших сверстников, кого считала закомплексованными, типа меня. Итак, она стояла на нашей улице в расстегнутой рубашке и, щурясь, смотрела на мальчика, а тот спокойно смотрел на нее. Они словно молча вели беседу.
Не рассказала я и о том, что она сказала мне после. Она часто это повторяла:
– Потом эта семья переехала, и в дом заселилась супружеская пара, адвокаты с собственной практикой. Они поставили с двух сторон большого окна письменные столы. Сейчас они на пенсии, но по-прежнему подолгу сидят за этими столами.
Вот что я рассказала Ролло, пока мы сидели за столом, и он слушал и вежливо кивал. Пикантная часть истории закончилась, и он убрал руку со спинки моего стула и повернулся к столу. Но я не сказала еще кое-что, во что на самом деле верила: что все мы, кто жил на этой улице давно и помнил голого мальчика, до сих пор иногда видели его в окне. Видели, как он включал и выключал лампу и бледная нижняя половина его тела то появлялась, то исчезала в темноте. Его нагота была сигналом SOS, который мы не поняли тогда и не понимали до сих пор.
Вита и Долли вернулись к столу; Долли несла кувшинчик со сливками, а Вита – большое блюдо с позолоченной каемкой, на котором лежали розовые припущенные груши. Она раскладывала фрукты по тарелкам и по очереди вопросительно смотрела на нас, спрашивая, хотим ли мы, чтобы груши полили сливками. Сначала она посмотрела на Ролло и рассмеялась, когда тот раскинул руки, показывая, что сливок можно не жалеть.
Ролло вел беседу, а мы ели его нежные груши, сладкие и мягкие, как зефир; они уже совсем не напоминали фрукты, а скорее были похожи на искусственные сладости из дорогой кондитерской. Ролло рассказывал о танцах, которые проводили в школе-интернате, где он учился, и вспоминал об этом с явной неохотой; на танцы пришли девочки из местной школы для девочек, и, рассказывая эту историю, он изобразил себя как неуклюжего и неловкого в общении подростка среди своих более искушенных сверстников. В тот вечер он несколько раз пытался завязать романтическое знакомство с девчонками, но всякий раз терпел неудачу, зато его друзья, воспользовавшись снизившимися стандартами его разочарованных подруг, добились успеха, о чем потом восторженно ему сообщили. Ролло был хорошим рассказчиком, и при виде его нынешней уверенности в себе рассказ о прежней неловкости в общении с противоположным полом казался еще более комичным. Я не ожидала, что такой чопорный и сдержанный мужчина сможет так легко иронизировать над самим собой, и это сделало его еще более привлекательным в моих глазах.