— Скажу. Это я. — Рискованное признание, но время было слишком позднее для кредиторов или судебных курьеров, даже для самых настойчивых. — Кто вы?
— Меня зовут Оберон Барнабл. Мой отец... — Но его голос уже заглушили лязганье замков и скрип засовов. Джордж высунулся во тьму, схватил стоявшего на пороге посетителя и втянул его в холл. Ловко, в одно мгновение, захлопнул дверь и задвинул засовы, а потом поднял лампу, чтобы оглядеть своего родственника.
— Так ты — тот самый ребенок. — Видя, насколько неуместны эти слова по отношению к высокому юноше, Джордж испытал от них извращенное удовольствие. В подвижном свете фонаря выражение лица гостя все время менялось, хотя на самом деле лицо не было переменчивым. Оно было узким и непроницаемым. Собственно, весь облик Оберона, стройного и аккуратного, как карандаш, в отлично сидевшей узкой черной одежде, говорил о некоторой суровости и отчужденности. Только что был зол как черт, подумал Джордж. Он засмеялся и похлопал гостя по руке. — Привет, как там твои? Как Элси, Лейси и Тилли или как их там?[137]
Что тебя сюда привело?— Отец все написал. — Оберон как будто не хотел тратить время на пространные объяснения.
— Правда? Ну, как работает почта, ты знаешь. Так-так. Пойдем. Нечего торчать в холле. Здесь собачий холод. Кофе и все прочее?
Сын Смоки дернул плечом.
— Осторожней на лестнице, — предупредил Джордж, и нить света от лампы вывела обоих через многоквартирный дом и мостик на потертый ковер, бывший свидетелем первой встречи родителей Оберона.
Где-то по дороге Джордж прихватил с собой старый кухонный стул о трех с половиной ногах.
— Ты что, удрал из дома? Садись. — Джордж подтолкнул Оберона к потертому креслу.
— Я ушел с ведома отца и матери, если вы об этом, — отозвался Оберон с оттенком высокомерия, который Джордж счел вполне понятным. Потом Оберон испуганно вжался в спинку кресла: Джордж хрюкнул, со зверским видом поднял ломаный стул над головой, и, скривив лицо от усилия, грохнул его о каменный камин. Стул разлетелся в куски.
— Они одобрили? — спросил Джордж, бросая обломки в огонь.
— Конечно. — Оберон скрестил ноги и поддернул на коленях брюки. — Отец написал. Я говорил уже. Он велел навестить вас.
— А, понятно. Ты пришел пешком?
— Нет. — Отрезал несколько презрительно.
— И ты отправился в Город...
— Искать счастья.
— Ага. — Джордж подвесил над огнем котелок и снял с книжной полки драгоценную жестянку с контрабандным кофе. — И как оно, по-твоему, должно выглядеть? Имеешь представление?
— Нет, ничего определенного. Только... — Джордж, готовя кофе и расставляя разномастные чашки, нечленораздельно бормотал что-то одобряющее. — Я хотел, то есть я хочу писать или стать писателем. — Джордж поднял брови. Оберон заерзал в кресле с крыловидной спинкой, словно эти признания вырвались у него против воли и он пытался их удержать. — Я подумывал про телевидение.
— Не тот берег.
— Что?
— Все телевидение делается на Солнечном, на Золотом, на Западном побережье. — Оберон, зажав правую ступню под левой икрой, замкнулся в молчании. Джордж начал что-то искать на книжных полках, в ящиках, охлопывать свои многочисленные карманы, раздумывая, как это архаичное желание проложило себе дорогу в Эджвуд. Удивительно, с какими надеждами молодые берутся за это умирающее ремесло. Во времена его молодости, когда последние поэты сочиняли нечленораздельные строки, как светляки, погасшие в росистых лощинах[138]
, за поэзию взялись юноши едва за двадцать... Наконец он обнаружил то, что искал: подарочный нож для бумаги в форме кинжала, отделанный эмалью. Несколько лет назад он нашел его в одной из заброшенных комнат и хорошенько наточил. — Для телевидения требуется пропасть честолюбия и энергии. А провалы случаются на каждом шагу. — Джордж налил воду в кофейник.— Откуда вы знаете? — тут же спросил Оберон, хотя ему и раньше неоднократно приходилось выслушивать эту взрослую мудрость.
— Потому, — сказал Джордж, — что у меня этих качеств нет и я не провалился на этом поприще, поскольку у меня их нет, что и требовалось доказать. Кофе выбегает. — Мальчик не соизволил улыбнуться. Джордж водрузил кофейник на подставку, украшенную шутливой надписью на пенсильванско-голландском арго, и вскрыл жестянку с печеньем, по большей части ломаным. В дополнение он вынул из кармана джемпера гашиш. — Любишь? — Не выказав, как он думал, ни малейшей жадности, Джордж продемонстрировал плитку Оберону. — Лучший ливанский. Наверное.
— Я не употребляю наркотики.
— Ага.
Точно наметив порцию, Джордж отрезал своим флорентийским инструментом уголок плитки, раскрошил его кончиком ножа и кинул в свою чашку. Помешивая содержимое чашки ножом, он глядел на родственника, который старательно и деловито дул на свой кофе. До чего же хорошо быть старым и седым и уметь брать от жизни все в пределах разумного.
— Итак, — произнес Джордж. Он вынул нож из кофе и увидел, что гашиш уже почти весь растворился. — Расскажи нам свою историю.
Оберон молчал.
— Ну давай, выкладывай. — Джордж с жадностью глотнул ароматное варево. — Новости из дома.