Я молчал. Да и что было сказать? Разве найдутся слова утешения, коим под силу залечить кровоточащую рану и унять боль, не минутную, а долгую, мучительную, годами рвущую пополам сердце и терзающую душу? Нет таких слов. И любой лекарь бессилен, коли не смог излечить рану самый лучший хирург на свете - время.
Я подумал, что внутренне был готов к этой сцене. Тайна этого дома хранила в себе какое-то горе, и в эту минуту передо мной, всколыхнувшись, медленно начала подниматься завеса трагедии жизни этой женщины. Я чувствовал, что она, по неведомым мне причинам, решилась на этот шаг.
Успокоившись немного, она подняла на меня влажные глаза, заглянула в самую мою душу и проговорила, выдавила из себя:
- Их больше нет... я осталась одна. Я уже много лет одна.
Помолчав, словно собираясь с мыслями, и глядя на меня глазами матери, намеревающейся вести разговор по душам со своим сыном, она продолжала:
- Я вижу, вас тронула эта фотография и вы хотели бы узнать, что же случилось...
- Вам это, наверное, больно вспоминать, поэтому я не имею права настаивать... - попробовал я возразить.
- Нет, нет... я должна вам все рассказать. - С вымученной улыбкой она внезапно взяла меня за руку, гипнотизируя взглядом. - Я хочу, чтобы вы знали, ведь я не рассказывала никому, а вы... ваше лицо внушает доверие, а ваши глаза... у нашего мальчика были такие же: и разрез, и овал, и цвет... Святая матерь Божья! Ведь один в один, словно это он сам!..
Я чувствовал себя ужасно неловко, точно до сих пор скрывал от этой женщины какую-то правду, которую она в эту минуту внезапно прочла в моих глазах. Волей-неволей я опустил их: уж слишком пристальным был ее взгляд. А она тем временем продолжала:
- Вот и поглядела я перед смертью в его глаза. Уж полвека почти минуло, как я видела их живыми... И вот теперь будто мой сын вернулся с войны через сорок лет. Он стал взрослым, таким, как вы. Но он нем и ничего уже не расскажет. За него это сделаю я... ведь сегодня годовщина сыночку моему...
Сказав так, она, не выпуская моей руки, сделала шаг в сторону:
- Пойдемте к дивану, мне уже тяжело стоять.
Мы сели на диван, рядом, и она довольно долго молчала, хмуря брови и глядя в одну точку - на вышитый разноцветный орнамент из цветов и листьев на ковровой дорожке. Потом внезапно встала, сняла фотографию со стены и, вновь сев рядом со мной, положила ее себе на колени. Наконец, собравшись с силами и всколыхнув в памяти волну воспоминаний, она начала говорить.
Повесть эта была сбивчивой и непоследовательной, часто уходила в сторону и нередко прерывалась тяжелым вздохом этой женщины и ее долгим молчанием. Я слушал ее с удивлением: как могла она всё помнить, ведь прошло столько лет!.. Но ничего удивительного здесь не было: она не имела права забыть. Как жена, как мать. И она всю свою жизнь, каждый год вновь и вновь вспоминала, стараясь ничего не упустить, чтобы с этой светлой памятью вскоре уйти в забвение самой.
Вот ее рассказ. Таким я его услышал.
- С Григорием мы познакомились в тридцать втором году, на сенокосе, еще через год сыграли свадьбу, а в тридцать четвертом у нас родился сынок. Мы назвали его Ваней. Вот он, рядом с отцом. Я поднесу поближе...
Она подняла карточку с колен, и та мелко задрожала у нее в руках. Увидев это, Анна Федоровна положила ее на место и продолжала:
- Помните, я спросила у вас про любовь? Думаете, бред выжившей из ума старухи? Нет, сынок, эти двое словно созданы были друг для друга. А началось всё внезапно, отец, наверное, и сам не ожидал. До этого он не проявлял к ребенку большой любви, мол, ну родился и родился, какая уж тут особенная радость или счастье. Он вообще был скуп на проявление чувств. Подойдет, бывало, к кроватке, посмотрит, улыбнется и отойдет. Потом смастерит какую-нибудь игрушку. Он любил вырезать из дерева пароходы, самолеты, даже маленьких человечков, потом разукрашивал их и отдавал Ванюше. Тот уже начал ходить, но пока еще не говорил, только всегда радостно улыбался, рассматривая и беря в руки эти игрушки. Они лежали у него в кузове железного самосвала, и он позже любил возить этот самосвал за собой на веревочке.