Большой черный автомобиль внушал мне ужас, наводя на мысли о таинственных поездках, о шпионаже, о зловещих интригах, в то время по Вене упорно ходили слухи, что она перевалочный пункт, что идет торговля людьми, что людей и документы похищают, закатав их в ковры, что каждый, даже сам того не ведая, работает на какую-то из сторон. Ни одна сторона ничем себя не выдавала. Каждый, кто работал, был, сам того не ведая, проституирован, — где я это слышала раньше? Почему я над этим смеялась? Это было начало универсальной проституции.
Малина: Ты когда-то рассказывала мне это совсем по-другому. После университета ты нашла себе работу в каком-то учреждении, на жизнь более или менее хватало, но все-таки не вполне, поэтому позднее ты согласилась на ночную смену, так как за нее платили больше, чем за дневную.
Я: Я не рассказываю, я не буду рассказывать, я не могу рассказывать, в моем Воспоминании не раз возникает затор. Скажи-ка мне лучше, что ты делал сегодня у себя в Арсенале?
Малина: Ничего особенного. Обычные дела, а потом пришли киношники, им надо снимать битву с турками. Курт Свобода ищет материал, у него заказ. Кроме того, мы дали разрешение еще на один фильм, его будут снимать немцы в Зале Славы.
Я: Я бы с удовольствием побывала на съемках фильма. Или участвовала в массовке. Разве это не отвлекло бы меня, не переключило на другие мысли?
Малина: Да это просто скучно, длится часами, днями, ходишь, спотыкаясь о кабель, все стоят и смотрят, а чаще всего вообще ничего не происходит. В воскресенье я дежурю. Говорю только для того, чтобы ты имела это в виду.
Я: Тогда мы могли бы пойти поужинать, но я еще не готова. Пожалуйста, позволь мне разок позвонить по телефону, это всего минута. Всего минута, ладно?
В моем Воспоминании затор, всякое воспоминание для меня ломка. Тогда, среди развалин, у нас не было вообще никакой надежды, это мы говорили, твердили друг другу, мы пытались представить себе то время, которое потом стали называть «первые послевоенные годы». О «вторых» слышать не приходилось. Это тоже было обманом. Я позволила почти убедить себя в том, что, когда будут снова вставлены дверные и оконные рамы, когда исчезнут груды обломков, тогда сразу станет получше, можно будет вселиться в дома и жить в них опять. Но один тот факт, что я годами хотела сказать кое-что на тему «вселиться в дома и жить в них опять», сказать о том, какую это мне внушает тревогу, хотя ни у кого не было желания меня слушать, говорит сам за себя. Никогда бы я не подумала, что сначала все должно быть разграблено, украдено, распродано и снова трижды перепродано и перекуплено. Говорят, возле Рессельпарка был самый большой черный рынок, как только начинало смеркаться, его надо было объезжать через Карлсплац, находиться вблизи было опасно. В один прекрасный день черный рынок якобы прекратил свое существование. Однако в этом я не уверена. Родился универсальный черный рынок, и когда я покупаю сигареты или яйца, то знаю, — правда, только теперь, — что все это с черного рынка. Рынок и вообще-то черный, таким черным он тогда еще быть не мог, ему недоставало универсальной плотности. Позднее, после того, как все витрины опять заполнились и в них уже громоздились консервы, коробки, ящики, я больше ничего не могла покупать. Едва я входила в какой-нибудь большой универмаг на Марияхильферштрассе, например, к Гернгроссу, мне становилось дурно. Кристина в то время отсоветовала мне ходить в маленькие дорогие магазины, Лина больше склонялась к Герцманскому, чем к Гернгроссу, и я вроде бы тоже, но я не смогла, я не могу рассматривать одновременно больше одной вещи. Тысячи всевозможных тканей, тысячи консервных банок, колбас, туфель и пуговиц — все это скопление товаров видится мне сплошной черной массой. Все, что выражено в больших числах, подвергается слишком большой опасности, масса должна оставаться чем-то абстрактным, формулой из какого-то учения, которой можно оперировать, должна обладать чистотой математики, только математика признает красоту миллиардов, но миллиард яблок несъедобен, а тонна кофе наводит уже на мысль о бесчисленных преступлениях, миллиард людей — это что-то немыслимо испорченное, жалкое, мерзкое, впутанное в черный рынок, с ежедневной потребностью в миллиардах булок, картошек и порций риса. Даже когда еды давно уже было вдоволь, я еще долго не могла по-настоящему есть, да и сейчас я тоже могу есть только с кем-нибудь за компанию или совсем одна, когда передо мной лежит всего одно яблоко и один кусок хлеба, когда остался один ломтик колбасы. Что-то должно оставаться.
Малина: Если ты не перестанешь об этом говорить, то сегодня вечером мы уже никакой еды не получим. Я бы мог съездить с тобой на Кобенцль, вставай, одевайся, не то будет поздно.
Я: Пожалуйста, не надо забираться так высоко. Я не хочу видеть город у своих ног, зачем нам нужно, чтобы у наших ног сразу оказался целый город, когда мы всего-навсего хотим поесть. Пойдем куда-нибудь поближе. К «Старому Хеллеру».