Когда он ушел, я накинул цепь на ворота кладбища, а сам остался внутри. Уселся в покойницкой, но вскоре понял, что сидеть не смогу. Мне надо было двигаться, я вышел и пошел наугад, куда глаза глядят, без всякой цели, кроме одной – выдохнуть, утишить свою боль. Со слезами на глазах останавливался у каждой могилы, пересекся взглядом с Марчелло и его неизвестной японской невестой, побывал у холмика любимой собаки Паргелия, возле погребенной ноги Ахава, у мраморного памятника Корильяно без фотографии и чувствовал себя одним из них. Изредка останавливался, утирал слезы и шел дальше: буду ходить, пока не свалюсь от усталости – единственный способ уснуть, заглушить боль и воспоминания, упраздниться как дух и плоть. Меня не останавливала даже темнота. Я блуждал взад-вперед, пока боль в ноге не стала нестерпимой, пока не мог сделать шагу без стона, пока не стал закусывать губу и ощущать во рту железистый привкус крови, для меня это было не впервой, то же самое случилось, когда не стало моей матери Катены, а потом моего отца Вито, я и тогда ковылял туда-обратно, пока физическая боль не превосходила душевную, пока нога не подламывалась, и я падал как пустой мешок, как вертикально поставленное бревно, как костыль, на который никто не опирается. Вошел в семейный склеп. Ноктюрн. Нет, меня он уберег от физических истязаний, я не знал его и любил за его отсутствие, а это не одно и то же.
Прислонился ухом к мраморной плите моей матери, закрыл глаза и подумал: сейчас забьется, еще чуть-чуть… И выскочил оттуда.
Офелии больше не было, мне конец; боль, равно пропорциональная иллюзии, что когда-нибудь она станет моей навек.
Но на этот раз даже боль в ноге не могла меня отвлечь, и тогда во время остановок на моем крестном пути я терся лбом о кору сосен или бил кулаком по стенам до крови на костяшках. Последнюю каплю сил сберег, чтобы вернуться домой под покровом ночной темноты, прятавшей мои раны; расчет был точный, потому что когда я грохнулся на кровать в чем был, как мученик в кровище, с болью в каждой клетке тела, в моргании век, в каждом ударе сердца, я немедленно уснул мертвецким сном.
Утром проснулся, но подняться не смог. Первые лучи солнца пробивались в окно. Посмотрел на руки с запекшейся кровью, в цементе, с кусочками прилипшей коры, прикоснулся к ноге, казавшейся сгустком боли, к спине, прикованной к матрасу: попробовал приподняться и рухнул, не зная, что это – немощь тела или разлад души.
В первый раз с тех пор как я стал смотрителем кладбища, я не смог открыть его утром. В этих случаях мои обязанности исполнял муниципальный клерк Корнелий Бенестаре, и уже, наверное, кто-то из собравшихся посетителей известил его, что кладбище уже два часа как закрыто.
В полубредовых фантазиях я воображал, что, наверное, предложат Грациано Меликукка вернуться на прежнюю должность, на неполный рабочий день, и уже представлял, как Марфаро на своем мотокаре везет его на кладбище, где заведующий отделом под жидкие аплодисменты собравшихся вдов передает ему полномочия и ритуально вручает связку ключей. Но мне было решительно все равно, пусть так и будет, я не хочу больше возвращаться на кладбище, разве только чтобы поиграть в прятки с Ноктюрном, или посидеть в ложе рядом с Вито на спектакле «Отец Горио», или прилечь возле Катены и слушать ее рассказы обо всем, что творится на свете.
Меня ничего больше не интересовало, ибо Офелии не было, Офелия умерла. Я чувствовал себя, как после похмелья, во всяком случае, думал, что так себя чувствуют люди, сильно выпившие накануне. Звонок в дверь. Я даже задержал дыхание, видеть никого не хотел. Снова звонок. Я лежал неподвижно, пока не услышал звук удаляющихся шагов. Сделал над собой усилие и кое-как подошел к окну, увидел уходящего посыльного мэрии. Окликать его не стал, больше того, дождался, когда он повернет за угол, опустил жалюзи и вернулся в кровать.
Пролежал целый день, так же как и весь следующий.
Моего чувства ответственности как не бывало. Ни кладбище, ни библиотека меня не волновали, пусть остаются закрытыми, наглухо запертыми, как мое сердце. Слезы чередовались с мыслями, воспоминаниями, мечтами, потом снова накатывали, их сменяли угрызения совести, снова мысли и фантазии. На следующее утро снова явился посыльный и снова стал звонить, минут пять, непрерывно. Может, мэр ему пригрозил, если не найдешь этого злосчастного Мальинверно, я назначу тебя на его должность на кладбище, поэтому он бы звонил все утро; я не мог выдержать, в темноте комнаты эти звонки были невыносимы, в результате я встал, открыл окно и сказал, что неважно себя чувствую, у меня температура.
– А, так вы живы, – сказал посыльный, – слава богу, живой. Мэр решил, что с вами что-то случилось. Но главное, что вы живы, обо всем позаботится он сам.