Из сухой листвы торчал красный ядовитый гриб.
– Красивый. Только надо осторожней, – сказал я.
Она вопросительно взглянула на меня и снова нагнулась. Я немедленно оторвал взгляд от её белой шеи, узких плеч и налитых оттопыренных ягодиц, тоже нагнулся и стал рассматривать гриб. Однако мой нос щекотал тонкий, так не похожий на мужской, аромат, и я украдкой косился на её белую грудь, мелькавшую в вырезе чогори[43]. Я отчётливо слышал, как колотится моё сердце. В глазах потемнело – я пару раз тряхнул головой. Всё слилось: покрытые лёгким пушком розоватые щёки несчастной молоденькой послушницы, мелькавшая под одеждой белая грудь, серебристое трепетание прозрачных, как слеза, крыльев красной стрекозы на ветке – всё слилось и ветром врывалось в самую глубинную долину моей души. Я отчаянно вцепился в хваду… Остановив свою руку, которой чуть было не обнял её за плечи, я потянулся и выдернул кровавый сладострастный гриб.
– От опасности лучше держаться подальше.
Я отшвырнул ядовитый гриб и посмотрел девушке прямо в лицо. На нём не было и тени улыбки – наоборот, овеянное прохладой, оно было прекрасно своей строгостью. Она снова приняла вид монахини, при взгляде на которую внутри невольно пробегает холодок. Хотя у меня и в мыслях не было шутить, я обронил какую-то остроту, чтобы смыть с её лица печаль, однако она даже не улыбнулась, и мне стало тоскливо.
– Ах, какая я разиня! И куда все подевались? – вполголоса пробормотала девушка и, застенчиво поклонившись мне, поскакала вниз по склону, точно горный зверёк.
Монахинь теперь видно не было; на монастырском дворе, где они украдкой впускали под свои грубые робы вечерний ветер, разливался тихий, как шёпот, речитатив – читали сутры… Эти женщины, постоянно связывая плотной тканью рвущуюся наружу юность и свои груди, будут восходить всё выше и выше к бесконечной нирване, пока однажды не обнаружат, что бросили юность на ветер, и тогда с глубокой складкой скорби на челе воззовут: о, Владыка Всевидящий!.. Ударил вечерний колокол.
В надежде отыскать пустую пещеру Чисан прочесал вдоль и поперёк горную долину, до дыр стоптав башмаки. Ни один угол не пустовал. Всюду под землёй, в расщелинах скал, в землянках и палатках прочно засели богоискатели, сипло взывая к своим богам, – втиснуться было некуда. Один уверял Чисана, что якобы три дня назад закончил месячное воздержание и только-только начал есть кашу. Выглядел он, однако, бодро. Его лицо было светло, как утренняя роса, глаза сияли. Чисана снедала зависть. О-о, так вот как надо! Если собраться с духом и оставаться на месте, с одной лишь чистой верой, не обращая внимания на насмешки мира, неуклонно стремясь к тому, во что веришь, избегая мяса, рыбы, вина и запретных трав, – станешь здоров и глаза засияют. Я должен почитать этих богоискателей, заселивших каждую гору и долину, уже за один только ясный взгляд, хотя нет – за то, что они могут неуклонно двигаться к предмету своей веры и исканий. Из долины то и дело доносились хриплые мужские голоса, взывавшие к духам-хранителям гор. Слышались и звонкие женские, распевавшие славословия. Чисану хотелось почитать и их. Не богов, к которым взывали хриплые голоса, а отчаянно горячую веру этих людей.
– Всё – порождение ума. Обретёшь ли покой в скитаниях? О, Владыка Всевидящий!
Морщинистое, как древесный корень, лицо старой монахини на секунду опечалилось. Она тут же снова принялась крутить чётки.
– Оставайтесь на зиму здесь. Какая монаху разница, куда идти… Будда говорил, надо разорвать привязанности, но где уж нам, живым существам, справиться с этим? Все мы живём привязанностями. О, Владыка Всевидящий!
Чисан ненадолго задержался у Ворот небесных владык и оглянулся. Старая сутулая монахиня вошла в храм. Этот мир не так уж холоден и неприютен – подумал он. Накрапывал дождь. Когда, подтягивая обвисшие мокрые штанины, Чисан поднялся на перевал, вдали еле слышно загудел колокол.