В подвале, в морге, залитом ярким белым светом флуоресцентных ламп, тихо, как на дне морском. Тишину прорезает отдалённый собачий лай, и от этого становится ещё тоскливей. В нос бьёт специфический трупный запах. Почему мёртвые пахнут?
Пепельно-серая стена, за которой лежат трупы, кажется какой-то нереальной. На квадратных железных дверцах, выкрашенных чёрной краской, висят замки и бумажные бирки с именами. Над тремя слогами имени, точно старинная шляпа из конского волоса, короткое «го» – «покойный». Воздух в морге неподвижен, он словно замер. И свеча, и благовония тоже застыли. Может, это смерть всё останавливает?
А жив ли я сам? Стучу в моктак, взываю к будде Амитабхе, но ощущение, что я живой, не приходит. Слушают ли мою молитву бездушные тела, лежащие за той тёмной стеной?
Родственники покойного плачут, упав на колени перед поминальным столом. Почему их плач кажется таким нереальным? Действительно ли они скорбят по умершему? Значат ли что-нибудь слёзы перед лицом совершенной разлуки – смерти?
Молодая женщина сидит на коленях, уткнувшись лбом в пол. Её узкие плечи вздрагивают – видно, она пытается подавить рыдания. Но она это переживёт. У людей есть удобная способность – забывать.
Входит ещё одна семья. Ставят благовония, кланяются в пол, на некоторое время замирают, потом садятся вокруг стола. Временами до меня долетают обрывки их фраз: судебный иск, соглашение, компенсация. На память приходят слова заведующего моргом. Он говорил, что похороны погибших в дорожном происшествии зачастую откладываются на несколько дней из-за проблем с получением компенсации. Пока члены семьи стараются побольше урвать, а ответчик – максимально сэкономить, бессловесное тело разлагается. Бывает, что, не поделив компенсацию, родственники начинают размахивать кулаками прямо возле трупа. Слышны их голоса. Сколько, говорят, дадут? Не больше двухсот пятидесяти. Что за ерунда! Сказали же: меньше, чем на триста, не согласны! Но надо хоронить. Уже три дня прошло. Нет, сперва пускай заплатят. Но ведь жара стоит, тело… Покойный простит. Он желает детям добра.
Где конец человеческой алчности?
Открывается железная дверь – входят с носилками санитары в масках. Приподнимают простыню – под ней лицо покойного, блеклое, как старая фотография в альбоме. О Владыка Всевидящий! Неужели этот человек так же, как и я, дышал, ел, тосковал, грустил, злился? Врач в очках с бесстрастным выражением бегло осматривает тело и делает санитарам знак. Те снова опускают простыню. Открывается замок. Санитары с привычной сноровкой отправляют тело в разверзшуюся, точно пещера, чёрную пасть в стене. Замок защёлкивается, на дверцу вешают бирку с именем покойного.
Явился трудяга моктака. Передаю ему смену, а сам выхожу из морга. Делаю длинный выдох, как водолаз после долгого погружения. Набираю полные лёгкие воздуха. Издалека доносится шум автомобилей, в тёмном небе сверкают ясные звёзды.
Захожу в комнату ожидания для родственников покойных. Тут и там вповалку лежат спящие, они сами похожи на бездыханные тела. Выхожу и поднимаюсь по лестнице на крышу. На ступеньках сидят мужчины с опухшими глазами – видимо, члены семьи умершего; они тасуют карты. Выпьете, досточтимый? Я делаю вид, что не услышал, прохожу мимо и поднимаюсь, считая про себя: один, два… Семьдесят девять, восемьдесят… Когда дохожу до восьмидесяти одного, внезапно открывается широкое пространство. Устал. Пока поднимался, передумал любоваться с крыши спящим городом. Подхожу к краю балкона. Опираюсь обеими руками на парапет и смотрю вниз. В глазах плывёт, и всё тело обмякает, как будто в лицо ударили кулаком; стопы зудят. Странная у меня причуда. Когда я смотрю с крыши высокого здания на землю, когда прохожу по мосту, под которым плещется речная вода, или когда иду над ревущем морем, где волны обнажают белоснежные зубы, меня тянет прыгнуть вниз. Это удивительное чувство, в котором пополам головокружительной дрожи и будоражащей сладости, обволакивает невыразимым дурманом и доводит до оргазма. Если бы я решил покончить с собой, я бы сбросился.