На церемонии освобождения животных яблоку негде упасть. Алчные лица освободительниц, ждущих свой черёд в растянувшейся очереди. Руки проворно ныряют в складки юбок. Купюры, разлетающиеся, как осенние листья. Купюры. И подбирающие их монахи. Добытое делится с хозяином храма: тридцать на семьдесят. Трудяги моктака, так сказать. Однако не надо ругаться. На эти деньги мы сытно едим, лакаем гаоляновую водку и ходим к девчонкам в квартал возле станции Ёндынпо.
Храмов в Сеуле тьма-тьмущая. От весьма приличных, крытых черепицей, до самых простых, с шиферными и оцинкованными крышами. Они стоят через каждые десять метров, заполняя всю долину, – изумительная сноровка, я впечатлён! Дельцов много, и со временем станет только больше, сокращения не предвидится, а вот число посетителей ограничено. В этой торговле под вывеской буддизма тоже не обходится без жестокой конкуренции; здесь также безоговорочно действует закон естественного отбора, поэтому нельзя не восхищаться умельцами, которым удаётся этим занятием себя прокормить. Однако я не в том положении, чтобы беспокоиться об их выживании. Я для них – ищущий работу наёмник, весь капитал которого – единственный моктак. Только я просчитался, недооценив все эти буддийские храмы и шаманские обители. Даже в фанерных лачугах, всё убранство которых составляла неказистая гипсовая статуя Будды, непременно заседало по монаху; все они считали служение именно в этом храме своим призванием и были неколебимы, как будто намеревались закончить там свои дни. Одним словом, штат был полностью укомплектован, свободных мест не осталось. Ни молодые красавицы, ни стоящие одной ногой в могиле скрюченные старухи не подавали мне ни крошки, не говоря уже о том, чтобы взять меня в зятья, так что было не до разборчивости и не до шуток. Обливаясь потом и скрежеща зубами от злобы, которая в итоге возвращалась на мою же голову, я несколько часов подряд слонялся по долине храмов, но податься было некуда. Слова монаха, которого я встретил напоследок, проняли меня до мозга костей. Будь у меня деньги, я бы непременно купил ему выпить.
– И не говорите, – посочувствовал он мне. – Я битый месяц тут шатался. Весь Сеул прочесал вдоль и поперёк, пытаясь куда-нибудь пристроиться. Вижу, вы впервые ищете работу. Крепитесь. Теперь не то что раньше. Даже в шаманской обители требуется взнос. Думаете, есть места? Я сам еле втесался сюда – прежний служитель ушёл в армию.
При этих словах его лицо выражало особенную самоуверенность человека, сумевшего в вихре жестокой конкуренции урвать себе место.
Мама, этим дождливым вечером в незаконном дешёвом мотеле я стенаю вместе с дождём, который, кажется, отчаялся ещё больше меня. О-о, всё, что осталось, – выцветшая каса. Сиддхартха после шестилетних блужданий стал просветлённым, а тут – десять лет мучительной борьбы, чтобы поймать рыбу, не закидывая сети…
Мама.
Хорошо бы забить бродячего пса, такого же отщепенца, как я сам: было бы чем и закусить, и подкрепиться. В этом мире всё пропитано скукой, однако умирать ещё скучнее, так что надо жить. Вот о чём я думаю, пока топлю в стакане с сочжу неотступное одиночество дождливой ночи.
Точно бешеный пёс, скитаюсь по пустынной земле под палящим солнцем; скитаюсь, томясь невыносимой тоской по невозвратной молодости, по алчущему духу; скитаюсь, живя, как трус, дыша своей тощей грудью. Раздираемый неутихающим кашлем, но не обретший ни пяди Чистой земли, где мог бы сплюнуть гнилую мокроту, я – узник, осуждённый на кару небесную; и в этих обстоятельствах, превращающих меня в ипохондрика и подлеца, в этой всемогущей пустоте, впадая в отчаяние снова и снова, восемьдесят четыре тысячи раз в сутки, – я продолжаю дышать.
Катц!
Ковбой-голодранец без лошади и пистолета.
Неужели этим проклятым летом меня любят только комары?
Голова кружится. Небо, земля, бутылка, я сам – всё плывёт. Сочжу. Дайте мне сочжу. Это мой самый любимый цвет. Безупречная чистота. Я пью чистоту. Почему же я плачу, когда пью этот нектар одинокой чистоты? В рисовом поле надрывается лягушка; льёт дождь, липкий, как вожделение… О-о, я тоскую по людям. Мама. Мама. Тебе было больно той ночью? Ужасно. Жизнь ужасна. Жить – ужасно. Даже когда пью, даже когда проникаю твёрдой плотью в мягкое женское лоно – ни капли радости. Голова кружится. Прилечь бы. Комната. Есть ли на этом свете место, где мне будет гарантирована полная свобода, где я смогу в одиночку с предельной ясностью осознать, что голоден, смогу уединиться и наедине с собой предаться отчаянию? Стучит моктак. Гудит колокол. Они бередят мне душу. Жёлтая каса. Мне надо в туалет. Мама.
Хочу попробовать писать стихи. Только не пишется, ни единой строчки. Настоящие стихи должны быть потрясением, вызывать порыв к самоубийству. Настоящий поэт должен коснуться хотя бы пальца ноги Будды.