— Ах! Но это как раз своего рода бегство от проблем, — сказал Робер.
— Если только проблемы не являются бегством от истины, — прервала я его. И добавила: — Разумеется, если принято решение, что истинна только жизнь, мысль о смерти кажется бегством. Но и наоборот...
Робер покачал головой:
— Есть разница. То, что отдано предпочтение вере в жизнь, доказывают, проживая ее; а если искренне считают, что истинна только смерть, следует убить себя. Но, по сути, даже самоубийства лишены такого смысла.
— Быть может, — возразила я, — жить продолжают по легкомыслию или из трусости. Так гораздо легче. Но это решительно ничего не доказывает.
— Прежде всего важно, что самоубийство дается нелегко, — сказал Робер. — И потом, продолжать жить — это значит не только продолжать дышать. Никому не удается оставаться равнодушным. Ты любишь одни вещи и ненавидишь другие, ты негодуешь, ты восхищаешься: из этого следует, что ты признаешь ценности жизни. — Он улыбнулся. — Я спокоен. Мы продолжаем спорить о лагерях и обо всем прочем. Ты, как и я, как все остальные, чувствуешь себя бессильной перед лицом некоторых фактов, они угнетают тебя, и тогда ты прячешься за всеобъемлющим скептицизмом, но это же несерьезно.
Я ничего не ответила. Очевидно, завтра я снова буду спорить о разных вещах, но разве это доказывает, что они перестанут казаться мне малозначимыми? И если да, то, возможно, потому лишь, что я снова начну себя обманывать.
Надин с Ламбером вернулись в Сен-Мартен в следующую субботу: судя по всему, отношения между ними испортились, за время ужина Надин не проронила ни слова. Через два дня Ламбер должен был ехать в Германию, чтобы получить сведения о лагерях в русской зоне; по обоюдному согласию Робер с Ламбером избегали затрагивать суть проблемы, но оживленно обсуждали практические стороны расследования.
За кофе Надин не выдержала:
— Вся эта история — полная ерунда! Разумеется, лагеря существуют. Конечно, это отвратительно и в то же время неизбежно: в чем дело, таково общество, и никто ничего не может с этим поделать!
— Как легко ты готова смириться! — сказал Ламбер, глядя на нее с упреком. — Избавляться от того, что тебе мешает, на это у тебя особый дар!
— А ты, разве ты не готов смириться! — вызывающим тоном отвечала Надин. — Да будет тебе! Ты обрадовался возможности плохо думать об СССР! Мало того: благодаря этому ты собираешься прогуляться, да еще важничаешь: сколько преимуществ.
Не ответив, он пожал плечами, однако ночью они, должно быть, ссорились в павильончике. Весь следующий день Надин провела в гостиной наедине с книгой, которую не читала. Бесполезно было разговаривать с ней, она отвечала односложно. Вечером Ламбер позвал ее из сада, и, так как она не шелохнулась, он пришел сам:
— Надин, пора ехать.
— Я не поеду, — ответила она. — Довольно того, что завтра я буду в «Вижиланс» в десять часов утра.
— Но я же говорил тебе, что должен вернуться в Париж сегодня вечером: мне надо встретиться с людьми.
— Встречайся. Я тебе для этого не нужна.
— Надин, не валяй дурака! — в нетерпении сказал он. — Я проведу с ними всего один час. Мы же собирались пойти в китайский ресторан.
— Я передумала, с тобой тоже такое бывает, — возразила Надин. — Я остаюсь здесь.
— Это наш последний вечер, — сказал Ламбер.
— Это ты так решил! — воскликнула она.
— Хорошо, до завтра, — заносчиво произнес он.
— Завтра я занята. До твоего возвращения.
— О! Если хочешь, прощай навсегда! — в ярости крикнул он и закрыл за собой дверь.
Взглянув на меня, Надин тоже принялась кричать:
— Только не говори мне, что я виновата, ничего мне не говори; я знаю все, что ты можешь сказать, и меня это не интересует.
— Я не открывала рта.
— Пускай едет куда хочет, мне плевать! — сказала она. — Но он должен советоваться со мной, прежде чем решать: терпеть не могу, когда мне врут. С этим расследованием нет никакой спешки. Лучше бы он прямо сказал мне: я хочу побыть один. Потому что суть именно в этом: он хочет иметь возможность спокойно оплакать своего дорогого папочку.
— Это нормально, — заметила я.
— Нормально? Его отец был старым негодяем. Ему прежде всего не следовало мириться с ним, а теперь он плачет о нем как ребенок. Он плакал по-настоящему, я сама видела! — торжествующим тоном заявила она.
— Ну и что? Тут нет ничего постыдного.
— Ни один мужчина из тех, кого я знаю, не плакал бы. А самое интересное то, что для усиления трагедии он утверждает, будто старичка кокнули нарочно.
— Такое могло случиться, — заметила я.
— Но только не с отцом Ламбера! — вспыхнув, заявила она.
Сразу же после ужина она отправилась бродить по полям, и мы увидели ее только за завтраком. Именно тогда с укоризной и жадным любопытством во взоре она протянула мне первое письмо от Льюиса:
— Письмо из Америки. Из Чикаго, — добавила она, настойчиво глядя на меня.
— Спасибо.
— Ты его не откроешь?
— Тут нет ничего срочного.