За три месяца Надин сделала вместе с Ламбером несколько репортажей; жила она у него и говорила с ним с насмешливой, но подчеркнутой нежностью. Довольная своей жизнью, она со скрытым недоброжелательством внимательно присматривалась к моей. Я успокаивала ее как могла рассказами о путешествии. Ламбер показался мне более умиротворенным и веселым, чем до моего отъезда. Они провели уик-энд в павильончике. Я оборудовала там кухню и провела телефон, чтобы Надин чувствовала себя независимой, но не оторванной от дома; ей до того все понравилось, что в воскресенье вечером она мне объявила о своем намерении провести в Сен-Мартен весь отпуск.
— Ты уверена, что Ламбер останется доволен твоим решением? — спросила я. — Он не испытывает большой любви ни к твоему отцу, ни ко мне.
— Прежде всего он вас достаточно любит, — резко возразила она. — А если ты сама боишься, что мы надоедим тебе, успокойся, мы будем сидеть у себя.
— Ты прекрасно знаешь, что я всегда рада тебе здесь. Я только опасалась, что вам будет не хватать уединения. Предупреждаю, между прочим, что из моей комнаты слышно все, что говорят в саду.
— Ну и что? Какое мне до этого дело? Я-то не скрытничаю, не окружаю себя тайной.
И верно, Надин, столь ревностно охранявшая свою независимость, столь нетерпимая к любой критике или совету, охотно выставляла свою жизнь напоказ; безусловно, то был способ доказать свое превосходство.
— Мама уверяет, что тебе осточертеет здесь в отпуске, это правда? — спросила она, садясь в седло мотоцикла.
— Вовсе нет, — ответил Ламбер.
— Вот видишь, — торжествующе сказала она. — Ты всегда все усложняешь. Прежде всего Ламберу доставляет удовольствие делать то, о чем я его прошу, он хороший мальчик, — сказала она, ероша его волосы. Обняв Ламбера за талию, она ласково положила подбородок на его плечо, и машина тронулась.
Через четыре дня после этого из заметки в «Эспуар» мы узнали, что отец Ламбера погиб, выпав из вагона; по телефону Надин уныло сообщила, что
Ламбер отбыл в Лилль и что она не приедет на уик-энд; я не стала задавать ей вопросов, однако мы терялись в догадках. Может, старик покончил с собой под впечатлением от судебного процесса? Или кто-то разделался с ним? В течение нескольких дней мы строили предположения, а потом у нас появились другие заботы. Скрясин устроил встречу Робера с советским чиновником, только что преодолевшим «железный занавес» специально для того, чтобы разоблачить перед Западом преступные деяния Сталина; накануне свидания Скрясин явился к нам, он привез документы, которые хотел вручить непосредственно Роберу, чтобы он ознакомился с ними до завтрашнего дня. Мы почти перестали с ним встречаться, потому что каждый раз ссорились, но в то утро он старательно избегал щекотливых тем и быстро уехал; мы расстались друзьями. Робер тут же принялся листать толстую пачку бумаг: некоторые были написаны по-французски, многие по-английски, а кое-какие по-немецки.
— Взгляни вместе со мной, — попросил он меня.
Я села рядом с ним под липой, и мы молча стали читать; там было все: отчеты, рассказы, статистические данные, отрывки из советского законодательства, комментарии. Я плохо разбиралась в этом ворохе; однако попадались и очень ясные тексты: свидетельства мужчин и женщин, заключенных русскими в концлагеря, трагически напоминавшие нацистские лагеря; описания этих лагерей, сделанные американцами, которые посетили в качестве союзников обширные территории СССР. Согласно выводам, сделанным Скрясиным, от пятнадцати до двадцати миллионов человек томились там в чудовищных условиях, и это было одним из главных устоев той системы, которую мы именовали «русский социализм». Взглянув на Робера, я спросила:
— Что во всем этом является правдой?
— Наверняка многие вещи, — отрывисто ответил он.