Долгое время я слышала шум передвигаемой посуды, потом ничего уже не слышала: я заснула. Когда я открыла глаза, он спал рядом со мной. Почему он не разбудил меня? О чем он думал? Что подумает завтра? Что будет думать, когда я уеду? Я тихонько спустилась с кровати, открыла дверь кухни и облокотилась на балконные перила; подо мной вздрагивало дерево; между небом и землей сиял венец красных ламп — газовый резервуар. Было холодно, я тоже вздрогнула.
Нет, я не хотела уезжать. Только не послезавтра, не так быстро. Я телеграфирую в Париж; я могу остаться еще дней на десять, на две недели... Я могу остаться, а дальше? В конце концов все равно придется уехать. И вот доказательство того, что надо ехать немедленно: мне уже это дорого обходится. Пока речь шла всего лишь о дорожном приключении, а если я останусь, оно станет настоящей любовью, невозможной любовью, и тогда мне придется страдать. Я не хотела страдать; слишком близко я видела страдания Поль; на свой диван я укладывала слишком много измученных женщин, которым не удавалось вылечиться. «Если я уеду, то забуду, — думалось мне, — вынуждена буду забыть; люди забывают, это как дважды два, забывают все, забывают быстро: четыре дня легко забыть». Я пыталась думать о Льюисе как об уже забытом: он ходил по дому, и он меня забыл. Да, он тоже меня забудет. Сегодня это моя комната, мой балкон, моя кровать, сердце, полное мной, а после все будет так, словно меня никогда и не существовало. Я закрыла дверь, думая со страстью: «Это случится не по моей вине; по своей вине я его не потеряю».
— Вы не спите? — спросил Льюис.
— Нет. — Я села на край кровати, поближе к его теплу. — Льюис, если я захочу остаться еще на неделю или две, это возможно?
— Я думал, вас ждут в Париже, — ответил он.
— Я могу телеграфировать в Париж. Вы оставите меня еще ненадолго?
— Ненадолго? Да я готов оставить вас на всю жизнь! — сказал он.
Он бросил мне эти слова с такой силой, что я растворилась в его объятиях. Я целовала его глаза, губы, мои губы спустились вниз по его груди; они коснулись младенческого пупка, звериной шерсти, сокровенной плоти, где ощущались тихие удары сердца; его запах, его тепло пьянили меня, и я чувствовала, что жизнь покидает меня, прежняя моя жизнь с ее заботами, ее усталостью, стершимися воспоминаниями. Льюис прижимал к себе обновленную женщину. Я застонала: не только от наслаждения — от счастья. Наслаждение — раньше я по достоинству ценила его; но я не знала, что плотская любовь может быть такой волнующей. Прошлое, будущее, все, что нас разделяло, умирало у подножия нашей кровати: нас ничто больше не разделяло. Какая победа! Льюис целиком растворялся в моих объятиях, я — в его, мы не желали ничего другого: мы обладали всем навсегда. Вместе мы говорили: «Какое счастье!» И когда Льюис сказал: «Я люблю вас», я повторила это вместе с ним.
В Чикаго я провела две недели. В течение двух недель мы жили, не думая о будущем и не задаваясь вопросами; из нашего прошлого мы извлекали истории, которые рассказывали друг другу. Говорил в основном Льюис: он говорил торопливо и даже отчасти лихорадочно, словно хотел отыграться за целую жизнь молчания. Мне нравилось слушать, как слова, толкая друг друга, срывались с его уст; мне нравилось, что он говорил и как говорил. Я без конца отыскивала резоны любить его: быть может, потому что все, обнаруженное в нем, служило для моей любви новым предлогом. Стояла хорошая погода, и мы много гуляли. Устав, мы возвращались к себе в комнату; то был час, когда тень от дерева на желтой занавеске исчезала; Льюис ставил на проигрыватель стопку пластинок, надевал свой белый халат, я ложилась в рубашке ему на колени, и мы дожидались пробуждения желания. Я, всегда с подозрением относившаяся к чувствам, которые внушаю, я никогда не спрашивала себя, кого Льюис во мне любит: я была уверена, что меня. Он не знал ни моей страны, ни моего языка, ни моих друзей, ни моих забот, ничего, кроме моего голоса, моих глаз, моей кожи; но у меня и не было другой истины, кроме этой кожи, этого голоса, этих глаз.
За два дня до моего отъезда мы поужинали в старом немецком ресторане и спустились на берег озера. Вода под молочно-серыми небесами была черной; стояла жара; парни и девушки, полуобнаженные и насквозь мокрые, сушились у походного огня; чуть дальше поставили свои удочки рыбаки, они расположили на прибрежных плитах спальные мешки и термосы. Мало-помалу набережная пустела. Мы молчали. Озеро тихонько вздыхало у наших ног, оно было столь же диким, как во времена, когда на его болотистых берегах раскидывали лагерь индейцы, как во времена, когда индейцы вообще еще не существовали. Слева над нашими головами слышался густой городской гул, автомобильные фары подметали авеню, где сверкали огнями высокие билдинги. Земля казалась бесконечно старой и совсем юной.
— Какая прекрасная ночь! — сказала я.
— Да, прекрасная ночь, — отозвался Льюис. Он показал на скамейку: — Может быть, присядем здесь?
— Как хотите.