Двадцать восемь часов — это мало, чтобы перескочить из одного мира в другой, чтобы сменить одно тело на другое. Я все еще пребывала в Чикаго, прижимая пылающее лицо к цветку, когда мне вдруг улыбнулся Робер; я тоже улыбнулась, взяла его за руку и стала рассказывать. В письмах я о многом ему писала. Между тем, едва открыв рот, я почувствовала, что вызываю чудовищное стихийное бедствие: такие живые, дни, прожитые мной недавно, внезапно окаменели; у меня за спиной осталась лишь глыба застывшего прошлого; улыбка Льюиса приобрела неподвижность бронзовой гримасы. Я была тут, разгуливала по улицам, которых никогда не покидала, прижавшись к Роберу, с которым никогда не расставалась, и подробно рассказывала историю, ни с кем не случившуюся. Конец мая месяца был таким голубым, на всех перекрестках продавали ландыши, на зеленом брезенте тележек торговцев зеленью лежали пучки спаржи: на этом континенте ландыши, спаржа представлялись великими сокровищами. Женщины носили хлопчатобумажные юбки веселых расцветок, но до чего же их кожа и волосы казались мне тусклыми! Автомобили, встречавшиеся на узких шоссе, были старыми, маленькими, увечными, а какой жалкий товар лежал на выцветшем бархате витрин! Ошибки быть не могло: эта скудость возвещала мне, что я возвратилась к действительности. И вскоре я получила еще более неоспоримое свидетельство тому: ощущение забот. Робер говорил со мной только обо мне, избегая моих вопросов: все явно шло не так, как ему хотелось бы. Бедность, беспокойство: сомнений нет, я дома.
Уже на следующий день мы уехали в Сен-Мартен; стояла теплая погода, и мы расположились в саду. Как только Робер заговорил, я сразу поняла, что не ошиблась: на сердце у него было тяжело. Коммунисты начали против него кампанию, которой он опасался год назад: в числе прочего они опубликовали в «Анклюм» статью, которая задела его за живое. Меня она тоже покоробила. Робера изобразили старым идеалистом, неспособным примениться к суровым требованиям настоящего времени; я же считала, что он скорее сделал чересчур много уступок коммунистам и отказался от слишком многого из своего прошлого.
— Это нечестно, — сказала я. — Никто о вас так не думает, даже сам автор статьи.
— Ах, не знаю! — пожав плечами, ответил Робер. — Иногда я говорю себе, что действительно стал стар.
— Ничего подобного! — возразила я. — Вы не были старым, когда я уезжала, и обещали мне не меняться.
Он улыбнулся:
— Скажем так: моя молодость устарела.
— Вы ничего не ответили им?
— Нет. Слишком многое пришлось бы сказать. А момент неподходящий. После 5 мая многие из так называемых сочувствующих воспользовались
поражением коммунистов, чтобы отвернуться от них. МРП
{103}торжествовала, де Голль проявлял активность, проамериканская партия выжидала; более чем когда-либо левым следовало сплотить свои ряды; ввиду октябрьского референдума и предстоящих затем выборов {104}самое лучшее, что могло сделать СРЛ, это приостановить свою работу. Однако такое решение далось Роберу нелегко. По вине коммунистов нельзя было продолжать перегруппировку левых сил, не нанося им ущерба: он упрекал коммунистов за сектантство. И если запрещал себе высказываться публично, то в своем кругу не стеснялся: за последние два дня он не раз давал волю своему гневу. Ему явно приносила облегчение возможность поговорить со мной. И я признавалась себе, что, вероятно, не во мне лично он нуждался, однако ему безусловно была полезна женщина, чье место я занимала: несомненно то было мое место, мое истинное место на земле.Но тогда почему я не находила себе покоя? Откуда эти слезы? Стояла редкой красоты весна, я бродила по лесу, я была в добром здравии, у меня никто ничего не отнимал, но временами я останавливалась, мне хотелось стонать от боли, словно я все потеряла. «Льюис!» — звала я тихонько. А в ответ молчание! Еще недавно от заката до зари, от зари до глубокой ночи мне дарованы были его дыхание, его голос, его улыбка, а теперь — ничего; существовал ли он еще?
Я вслушивалась: ни звука; я всматривалась: никакого следа. Я сама себя не понимала. «Я плачу, — думала я, — а между тем я здесь: значит, я недостаточно люблю Льюиса? Я здесь и все-таки плачу: может, я недостаточно люблю Робера?» Меня восхищают люди, дающие жизни окончательные определения. «Плотская любовь — ничто», — заявляют они или же наоборот: «Не плотская любовь — ничто». Однако, встретив Льюиса, я по-прежнему была привязана к Роберу; а присутствие Робера, каким бы значимым оно для меня ни было, не восполняло отсутствия Льюиса.
Во второй половине дня в субботу приехали Надин с Ламбером. Она сразу же с подозрительным видом стала расспрашивать меня:
— Тебе, наверное, было очень весело, если ты настолько продлила свое пребывание там, ты ведь никогда не меняешь своих планов.
— Как видишь, при случае я их меняю.
— Странно, что ты надолго задержалась в Чикаго. Говорят, там ужасно.
— Это неверно.