Зина – девушку звали. Приехала из Каменец-Подольска, у кого-то здесь работала няней. Глядя на эти израненные руки, можно представить, что чувствовали родители, доверившие ей своё дитя. Гуревич каждый раз ожидал известия, что её уволили. Каждую неделю в свой единственный выходной она обходила округу, обшаривая кусты, канавы и мусорные баки, – спасала, кормила, накладывала шину на сломанные кошачьи лапы, перевязывала их раны.
Она жаждала их спасать, этих головорезов.
Они рвали её, хуже, чем тигры.
И что тут скажешь? Природная доброта, – говорил жене Гуревич, – сущее наказание, причём не только для её носителей, но частенько и для тех, кто попадает в поле её излучения. Сам-то он выучил этот урок много лет назад. Был такой случай.
Собственная дочь Гуревича…
Стоп! Неужели мы ещё не говорили о дочери Гуревича?! Об этой конопатой девице – волшебном подарке судьбы, о
Нет, как хотите, мы делаем здесь привал, садитесь поудобнее, ибо о Серафиме надо не торопясь. Они ведь родили её – прямо анекдот! – как библейские Авраам и Сарра, им уж по сто лет было. Тут, можно сказать, вот-вот на пенсию выходить, внуков нянчить, да и перед сыновьями неудобно.
С пенсией это, конечно преувеличение: Кате только сорок три исполнилось, и она вышла на то изобильно цветущее плато, на котором женщина может пребывать сколько угодно, меняясь только к лучшему: новая стрижка, удачная диета, укольчик ботокса между бровями…
– По-моему, Гуревич, у меня неполадки в пробирной палатке, – сказала однажды Катя, озабоченно хмурясь. – Был бы ты гинеколог, был бы от тебя толк. А так к тебе только с шизофренией идти.
– Может, это ранний климакс? – предположил Гуревич.
Конечно, стоило бы сходить к врачу, но Катя, слава богу, не выбралась. У них нарисовалась турпоездка в Перу. И они поехали, и вернулись очень впечатленные чужой увлекательной, как глянуть со стороны, жизнью. Чужая жизнь с непривычки всегда увлекает на первые две недели.
Лима показалась Гуревичу спроектированной безумным архитектором: улицы пребывают в броуновском движении: расходятся кругами, овалами, разбегаются и сходятся вновь в самой непостижимой закономерности. Но красота горной гряды на горизонте, по ночам осыпанной огнями, но океанский бриз, несущий запахи цветов и деревьев, но монотонный бег волн в бухте Лимы… И, конечно, вездесущий проникающий ритм перуанской сальсы, под который люди там не то что танцуют, но просто живут…
В общем, вернулись они с Катей очарованные… и угодили в кучу домашних проблем, какие всегда заставали, оставляя дом на разграбление двум этим великовозрастным лосям. Пока разбирались, чинили-платили, меняли лампочки, ругались с химчисткой… ещё пробежал месяцок-полтора. Наконец, надо было что-то делать, и Катя записалась на приём к врачу.
Позвонила она чуть ли не с кресла – растерянная. А у Кати эта эмоция дорогого стоит. Хохотала и шмыгала носом.
– Гуревич, ты будешь смеяться, – воскликнула она, – но мы забеременели! Представляешь? То, что мы считали нашим ранним климаксом, оказалось нашим поздним идиотизмом. И эта девка притаилась, как шпион, а теперь уже хрен что с ней сделаешь! А я ну прям совсем забыла, как рожать, Гуревич!
Он хотел спросить: откуда знаешь, что девка? Неужели ультразвук уже сделали? Но губы не слушались, и телефон в руке ходуном ходил.
– Ты молчишь, Гуревич? – нежно спросила Катя. – Ты в обмороке, я надеюсь? Надеюсь, ты плачешь?
Конечно же, он плакал! Катя знала его как облупленного… Человек с пограничной психикой, первым делом он душой вознёсся так высоко, что впору с жизнью расстаться! (
И всё возродится, всё продолжится. И никто никогда не умрёт!
…В родовую палату Катя строго-настрого запретила Гуревича пускать – мало ли что с ним стрясётся. Это было страшно обидно: любой мальчишка, любой, понимаете ли, двадцатикопеечный пацан торчал возле своей жены и держал её за руку! А он, он – доктор Гуревич! – должен скулить тут под дверью, как отверженный пёс, и бегать по стенкам от ужаса!