Он не договорил: слева, от толпы работяг Гуревича обдало ахом и волной такой жаркой ненависти и горя, что он, даже не повернувшись в ту сторону, размахнулся и влепил студентику затрещину: юного говнюка спасал, того бы растерзали. И лишь потом повернулся к работягам и, выставив обе ладони перед собой, сказал: «Ребята, простите дурачка. Жизнь его научит». И те отхлынули, горестно матерясь…
Так вот, школа жизни. Знания в него вдалбливали в Педиатрическом, а понимание жизни и всё, что наощупь вокруг профессии, он получил от доктора Гольца.
У того две особенности были: он беспрерывно курил и постоянно знакомился с женщинами. На каждом вызове заводил интрижку с родственницей больного (называл это «наладить контакт»), иногда даже с само́й больной, если симпатичная и есть надежда, что выживет. Записывал на папиросной пачке адресок или телефон – впрок или даже на сегодня… А после работы перевоплощался.
В его шкафчике на подстанции лежали: бритва, кусок душистого мыла, стояли: флакон одеколона и лосьон после бритья. Вернувшись с последнего вызова, Гольц приводил себя в порядок: переодевался в голубую, в полоску, рубашечку, в синий шевиотовый костюм, куском бинта отчищал импортные остроносые туфли… и улетал на свидание!
Вот на туфлях доктора Гольца хотелось бы тормознуть.
Когда впоследствии Гуревич вспоминал то время (а он довольно часто увязал в воспоминаниях), в ушах его первым делом возникал заводной и рассыпчатый перестук настоящего степа: гольц… гольц… голь-ца-ца, оп-ца-ца, уп-ца-ца…
Дело в том, что доктор Гольц был замечательным, да что там – гениальным чечеточником! Даже просматривая фильмы с Фредом Астером и отдавая, конечно же, должное его филигранному мастерству, Гуревич не потеснил бы доктора Гольца-ца с его давнишнего пьедестала.
Но как описать это плавное и одновременно дробное движение ступнёй, когда тело неподвижно, а ноги от колена двигаются скупо, мелко так переступая с пятки на носок, цокают и гольцают почти скользя; при этом аккуратно-подробно проговаривая рваненький ритм, пересыпая звонкими камушками скороговорчатый, но чёткий рисунок.
– У тебя там подковки? – однажды спросил Гуревич. Гольц усмехнулся и ответил:
– Пацан, ты сдурел? Я тебе кто – артист мюзик-холла? – и насмешливо выкатил целый каскад сложнейших па: «перетасовку», «откидную створку», а потом и самое трудное: «судорогу», что выглядело забавно, потому как, собираясь на свидание, Гольц в этот момент уже был в рубашке и в галстуке, но штаны ещё не надел, и его волосатые ноги в синих носках и разговорчивых туфлях смешно и заносчиво отцокали рассыпчатую такую трель-колотушку.
Однажды Гуревич тайком, пока Гольц надраивал задницу в душе, залез в его шкафчик, вытянул туфлю, перевернул: точно, набойки! Да какие: металлические крышки от пивных бутылок на клею. Вот Гольц!
Гуревичу казалось, что все чечеточные экзерсисы Гольца – это некое зашифрованное послание, и только женщины понимают его дословно на каком-то чувственном уровне.
Его воображение рисовало эротические картины с лёгким комедийным уклоном: оставшись с женщиной наедине, Гольц отчебучивает то правой, то левой, заплетая-расплетая их на краткий миг кренделем, чокаясь коленками, штопором вращаясь вокруг оси, свободно раскачивая висящими руками… Но попутно расстёгивает рубашку, снимает и отбрасывает жилетку, пробегает пальцами по ширинке, как по клавиатуре…
Было бы здорово, думал он, увлекаясь, чтобы и женщина, значит, – во картинка! – отцокивала свои па-де-де и голь-ца-ца, синхронно раздеваясь в такт страстному степу оленя-Гольца; и так, голые, оставшись в одной только обуви, бок о бок они бы синхронно переговаривались, процокивая подковками страстные па…
…примерно в таком вот ключе.
Да ладно! В конце концов, Гуревичу было чем себя занять, кроме как воображать любовную чечётку Гольца.
Однажды выпала им чудовищная смена без единой минуты просвета – бывают такие дни, объяснить которые могут, вероятно, одни лишь астрологи. Мол, некая планета не в том доме стоит или Марс проходит по Сатурну.
Страшный выпал денёк: ни пожрать по-человечески, ни отлить по-людски. Еле дотянули до последнего вызова.
А последний вызов – всегда дерьмо, это уж так в небесных анналах прописано. Ты мечтаешь вернуться на станцию к восьми, переодеться и ехать домой. А тебя награждают памятным подарком: либо ты сидишь с каким-то психом и держишь его пять часов чуть ли не в объятиях, пока не передашь в руки психиатров; либо тебя засылают к чёрту на кулички в совхоз «Красное коромысло».
Ездили они в тот муторный день до беспамятства, клокоча от усталости; каждый случай – приключение, сюжет для небольшого рассказа; наконец, дожили до последнего вызова…
И согласно закону подлости, это, конечно, тяжёлый больной без сознания, которого они сразу подключают к кислороду и с воплем водителю «гони, бля!» мчат в стационар с сиреной. Задача – довезти его ещё живым. Но без четверти восемь, когда машина уже влетает на пандус больницы имени Ленина, больной умирает, несмотря на усилия медиков.