«Лозунг «Пусть расцветают сто цветов, пусть соперничают сто школ»… означает признание того факта, что в нашем обществе наличествует великое множество противоречий… При веем желании невозможно вырастить прекрасные цветы и обойтись без сорняков. Как можно запретить сорняку тянуться к свету? Сделать этого нельзя: все равно он будет расти. Иногда бывает очень трудно отличить хрупкий цветок от ядовитого сорняка… Возьмем, к примеру, марксизм. Было время, когда марксизм считался ядовитым сорняком… Выводы Коперника, опыты Галилея, теория эволюции Дарвина — все это поначалу отвергалось. Какую опасность представляет собой то, что вместе с цветами вырастают и сорняки? Никакой… Среди дурных всходов появляются и хорошие, подобно Галилею и Копернику. И наоборот, цветы, похожие на марксизм, вполне могут оказаться его противоположностью».
Применение «грубых методов» для решения идеологических проблем, заявлял Мао, несет больше вреда, чем пользы. Что будет, если брожение умов не прекратится? «Могу смело сказать: пусть агитируют, пусть исчерпают души до конца… В школе я тоже был смутьяном — потому что не видел решения своих проблем… Путем запретов и изоляции шел Гоминьдан. Нам же необходимо нечто противоположное».
Речь была не сразу опубликована в газетах, однако пленку с ее записью слушали совещания партийных работников и собрания интеллигенции по всему Китаю.
Реагировали на нес слушатели по-разному. Кто-то испытывал «такое возбуждение, от которого не мог спать всю ночь». Бизнесмен из Шанхая Роберт Ло вспоминал: «Я как бы впал в транс. Мне все казалось возможным. Впервые за долгие годы я не стал гнать от себя надежды». Однако большинство с трудом скрывали скуку. Как гласит китайская пословица, «укушенный змеей и веревки боится». Антрополог Фэй Сяотун писал о «погоде ранней весны, чреватой внезапными заморозками». Историк Цзянь Боцзань был откровеннее. Интеллигенция, говорил он, не знала, верить Мао или нет: «Приходилось гадать, шел ли его призыв от сердца или представлял собой красивый жест. Приходилось гадать, до какого момента цветам будет позволено цвести и не развернется ли политика вспять, когда хрупкие растения окажутся в полном цвету. Приходилось гадать, является ли кампания конечной целью или она лишь средство выявить потаенные мысли с тем, чтобы потом подвергнуть «очищению» их носителя. Можно было только догадываться, какие проблемы разрешены к обсуждению, какие — нет». В результате, добавлял ученый, большинство предпочитали хранить молчание.
Молчуны имели бы веские основания гордиться своим благоразумием, если бы знали, о чем говорил Мао в тиши партийных кабинетов перед тем, как объявить о начале кампании «ста цветов». На публике он заявлял, что буржуазия и демократические партии добились «потрясающих успехов», в узком кругу жаловался: «У восьмидесяти процентов моих слушателей буржуазные корни, ничего удивительного в том, что они выступают против политики партии и правительства». Многолюдные собрания Мао убеждал: необходимо позволить расти и ядовитым сорнякам, успокаивая в то же время своих коллег: все они будут вырваны с корнем и пойдут на удобрения. Народ слышал: контрреволюционеров осталось «очень, очень мало», а руководство партии знало: и они подлежат решительному устранению. Обращаясь к широкой аудитории, Мао говорил, что ничего страшного в смуте нет — и пояснял ближайшим соратникам: пусть «дурные элементы проявят себя, тогда их будет проще изолировать».
Для диалектического склада ума Мао подобные приемы являлись аверсом и реверсом одной медали. «В единстве противоположностей, — подчеркивал он, — одна всегда главенствует, другая всегда находится в подчинении». Проблема заключалась в том, что из логики Мао вытекало: стороны могут меняться местами.
В течение марта и апреля Мао без устали готовил начало кампании, прилагая воистину геркулесовы усилия. Явная неоднозначность его позиции осложнялась еще и тем, что партийные чиновники среднего и низшего звена даже не особо скрывали свое враждебное отношение к провозглашенному курсу. В конце концов именно они являлись естественной мишенью любой антибюрократической кампании. Последняя инициатива Председателя превращала их в «козлов отпущения», которым придется держать ответ за обещанную Мао смуту.
Вершина партийной пирамиды — Политбюро — хранила загадочное молчание. Режиссером готовящегося действа был исключительно Мао. «Я выхожу к народу в одиночестве», — сказал он позже и оказался в известном смысле прав. До тех пор пока коллеги поддерживали его на публике (что они и делали), не имело никакого значения, что Лю Шаоци и руководитель Пекинского горкома партии Пэн Чжэнь в глубине души были абсолютно равнодушны к предстоящему спектаклю, а Чжоу Эньлай и Дэн Сяопин исполнились горячего энтузиазма. «Расцвет и соперничество», как для краткости называли кампанию, не подлежали примитивному администрированию. В людей необходимо было вселить потребность высказаться, партийных же чиновников требовалось убедить дать им такую возможность.