Теперь мы попросим читателя проследовать за нами в Лувр спустя сутки после того утра, когда в Нельской башне случилось веселое и зловещее пленение Валуа четырьмя товарищами, о проделке которых мы только что вам поведали. Итак, в тот день в королевской крепости было очень шумно, и казалось, что шум этот, преодолев крепостные стены и рвы, распространился по всему Парижу. Город гудел. Звонили колокола, празднично одетая толпа высыпала на улицы, двинувшись к паперти Собора Парижской Богоматери.
В тот день должны были пройти праздник дураков и праздник осла, которые обычно отмечались: первый – в ноябре месяце, второй – в январе, но которые, в некоторых редких обстоятельствах, повторялись и в иное время года, по случаю некоего радостного события. На сей раз таким случаем оказалось выздоровление королевы, выздоровление, пришедшее быстро и словно по волшебству, после тяжелой лихорадки, которую врачи объявили смертельной. Людовик Сварливый – действительно сварливый во всех своих более или менее странных поступках – решил, что Парижу следует развлечься, а Париж только того и желал: новый король еще не успел, по примеру отца, ввести новые, необычные налоги или изменить хождение монеты.
Как следствие, буржуа души не чаяли в Людовике, к тому же в королевстве царило относительное спокойствие, а торговля процветала ровно настолько, насколько и могла процветать в те времена.
Объедините все эти причины, добавьте искреннюю радость, которую парижане испытали, узнав, что жизни их королевы больше ничто не грозит, вы поймете, почему Париж был готов веселиться, веселиться не только потому, что так пожелал король, но и потому, что воля монарха совпала с пожеланиями самих горожан.
Итак, толпа в беспорядке и смятении двигалась к паперти Собора Парижской Богоматери, где располагался центральный пункт намечавшихся безумств. Прилегающие улочки изливали людские потоки, которые сдерживали шеренги лучников. Затем вся эта человеческая масса устремилась к центральному портику, надеясь успеть занять место внутри просторного собора, освещенного так же, как и в дни больших церковных праздников.
Но поведение этой толпы в соборе, месте священном, могло бы показаться на удивление неподобающим человеку, который оказался бы не знаком с некоторыми особенностями тогдашних парижских нравов.
Действительно, толпа эта, вместо того, чтобы собраться и начать молиться, как того и требовали обычаи, смеялась, пела, ела и пила. Люди окликали друг друга, обменивались шутками, которые невозможно передать современным языком. Дерзкие кумушки давали отпор студентам. Отовсюду звучали игривые намеки. Казалось, в один миг были устранены все нравственные барьеры, и некое особое опьянение передавалось в этой куче народа от одного к другому.
В каждой группе открывались корзины, содержащие сосиски, окорока, пироги с заварным кремом и всевозможные напитки. Как только провизия была разложена на скамьях собора, превращенных в обеденные столы, началась великая пирушка. Мало-помалу народ захмелел, и теперь уже обменивались не шутками и намеками, но такими частностями, которые оскорбили бы и самое неделикатное современное ухо. Это была уже не попойка; гуляния заканчивались, как праздник сладострастия, как разгул необузданного воображения, вроде тех, что иногда позволял себе народ в древности.
Этот странный праздник дураков, который тщетно пытался отменить Филипп Красивый, который совместными усилиями папы и огромного множества кардиналов и архиепископов удастся задушить лишь гораздо позднее, знаменовался разрушением любых преград и барьеров, устранением скованности, разгулом плотских желаний. По существу, то был не более чем взрыв смеха, нечто наивное и невинное даже в своей несдержанности. Толпа пела, как мы уже сказали, выдавая некую бесконечную потешную кантилену, и после каждого куплета собравшиеся исторгали громогласное «Иа!», от которого дрожали стекла за свинцовыми решетками.
В это время те, кому не досталось места внутри храма, уже давно переполненного, устраивались на ступенях паперти, также раскладывали съестные припасы и принимались есть, пить и петь, отвечая на «Иа!» собора другим ослиным ревом, не менее звучным. Вскоре уже и паперть превратилась в огромный стол, за которым люди сидели прямо на земле, предаваясь отвратительной попойке.