Рано утром те вожди гугенотской партии, которым не удалось бежать, как Сегюру-Пардайяну, Монтгомери и видаму Шартрскому, были убиты, в том числе Ларошфуко и Телиньи, один из тех, кто подписал Сен-Жерменский мир. Колиньи прикончили в постели. На этом операция, задуманная Екатериной и ее советниками как, вероятно, акция ограниченного масштаба, почти закончилась. Начался «третий акт» резни. В Париже, враждебном к протестантам, распаленном проповедями и, вероятно, увидевшем в ночных расправах образец для подражания, начались массовые убийства, которые продолжались несколько дней и которых избежали очень немногие реформаты. Даже королевская семья в ужасе заперлась в Лувре, «откуда король, безо всякого результата, отдавал прево, эшевенам и милиции приказы прекратить эту бойню»[81]
. Но закончилась бойня лишь через несколько недель, а то и месяцев: весть о резне, молниеносно распространившись по всей Франции, вызвала сходные побоища во многих регионах[82].Этот страшный «праздник», как его назвали современники, в ближайшем будущем отнюдь не стал поводом для гордости. В то время как Испания и папа аплодировали, Корона предпринимала все усилия, чтобы убедить союзников, что не несет ответственности за тысячи убитых. Сначала она выдвинула версию ссоры Гизов и Шатийонов, потом предпочла версию гугенотского заговора. Атмосфера в Лувре была гнетущей. Карл не совсем пришел в себя после бедствия и впал в меланхолию, несмотря на рождение дочери в сентябре. Екатерина поставила под плотный контроль Конде и короля Наваррского, которые обратились в католичество соответственно 12 и 26 сентября и, находясь почти на положении пленников, были вынуждены притворяться добрыми католиками. Герцог Алансонский, не допущенный во время Варфоломеевской ночи в кабинеты, где принимали решения, был озлоблен и с трудом возобновлял переговоры о браке с Елизаветой Английской, заметно охладевшей к этой идее после недавних событий. Герцог Анжуйский без энтузиазма подумывал о выставлении своей кандидатуры в короли Польши, о чем шла речь несколько месяцев назад, но участие в резне сильно подорвало его репутацию[83]
. Что касается Маргариты, она оказалась в катастрофическом положении: молодая супруга глубоко униженного монарха, ставшая подозрительной для всех, бессильная посредница меж двух враждебных лагерей — казалось, и на ее политической карьере, и на личном счастье поставлен крест.Сознавала ли масштаб бедствия Екатерина? Ощутила ли она на сей раз в какой тупик попала дочь? Замышляла ли она новую комбинацию? Но всяком случае, она предложила Маргарите одну лазейку. «Пять или шесть дней спустя те, кто затеял это деяние, поняли, что не достигли своей главной цели (а таковой были не столько гугеноты, сколько [гугенотские] принцы крови), и, поддерживая раздражение по поводу того, что король мой муж и принц де Конде (младший) были оставлены [в живых], а также понимая, что никто не может посягать на короля Нваррского, поскольку он — мой муж, они начали плести новую сеть. Королеву мою мать стали убеждать в том, что мне нужно развестись»[84]
. Екатерина приступила к делу без обиняков: «Я узнала об этом уже во время Пасхальных праздников […]. Она взяла с меня клятву, что я скажу правду, и потребовала ответа, исполнял ли король мой муж свой супружеский долг, и если нет, то это повод для расторжения брака. Я стала ее уверять, что не понимаю, о чем она меня спрашивает. […] Но как бы то ни было, поскольку она выдала меня замуж, в этом положении я и хотела бы оставаться»[85]. Историки немало повеселились в связи с этой репликой, на их взгляд, очень наглядно показывающей лживость Маргариты. Напомним, что оснований для этого они, вероятно, не имели: принцессы находились под строгим надзором вплоть до свадьбы, и самые серьезные биографы Маргариты признают, что плотской связи с Гизом у нее не было. Так что король Наваррский был первым мужчиной (если не последним), которого она «познала», и с уверенностью судить о его мужских качествах она не могла. Если что здесь и может вызвать улыбку, то не сам ответ молодой женщины, а рефлексия мемуаристки, которая с удовольствием пересказывает эту беседу (к тому времени, когда она писала, она уже была не столь наивна) и, вероятно, вносит сюда прозрачный намек на пресловутые ароматы мужа: «Могла пи я тогда говорить правдиво, как та римлянка, на которую разгневался ее муж за то, что она его не предупредила о его дурном дыхании, и ответившая, что была уверена в том, что у всех мужчин пахнет так же, потому что, кроме него, ни с кем не была близка…»