Теперь, по прошествии многих лет, выяснилось, что умение лепить по форме вышло из моды в девятнадцатом веке, от нас это скрывали. Что чувство цвета не так уж и важно.
Оказалось, что вообще умение рисовать – дело десятое.
Но нам не разрешали знать ничего позднее Серова. Даже на выставку Врубеля запрещено было ходить, потому что он хоть и здорово лепил по форме, но искажал по цвету.
Искажать нельзя было.
– Ты что, видишь не так, как все другие?
Это ужасное обвинение могло привести к тройке по специальности.
Или – еще хуже:
– Ты что, самовыражением занимаешься?
Как я теперь понимаю, одно было хорошо: никто никогда не произносил слово «талант». Оно считалось неприличным, непрофессиональным. Меня до сих пор от него корчит. Что такое талант? – нечто неопределенное, не от тебя зависящее.
В МСХШ говорили: способности. Способности – это целый букет качеств, ящик с необходимыми инструментами, которые постоянно таскаешь с собой. Учишься ими пользоваться, некоторые теряешь, некоторые преднамеренно выкидываешь. Да, иногда нужно это самое чувство цвета, нужна способность постоянно видеть структуру общего, а не горы деталей. Но и трудоспособность, и зацикленность на своем деле в ущерб всему прочему. И амбиции, и наглая – может быть, от всех скрытая, но втайне наглая – самоуверенность. Жадность к работе, к жизни, к успеху. Очень нужны способность к риску, некоторая врожденная разбойность и авантюрность натуры. Чтобы нарушать несправедливые законы, требуется некоторое недоверие к законам вообще.
В художники вышли те, кто упорно курил в уборной, несмотря на выговоры и угрозу отчисления, кто играл в коридоре возле Венеры Милосской в расшибалочку, кто привозил в интернат из родных среднеазиатских республик анашу. Те, кто грубил учителям, а лепить по форме так никогда и не научился. В художники вышли наши школьные хулиганы. Отличники исчезли.
В этой бурсе был свой язык. Например, учеников младших классов называли личинками. Слабую, невыразительную живопись – австрийским импрессионизмом. Остающаяся на палитре после работы серо-буро-малиновая смесь разных масляных красок называлась «фуза». Это, конечно, происходит от fusion (слияние) – слово, которое чаще всего употребляют в связи с ядерной реакцией.
Какие-то всё военные аналогии. И потом, конечно, названия красок: хром, стронций, кобальт, свинец…
Занятия по гражданской обороне. В спортивном зале, он же актовый, показывают фильм про атомную войну. Тихое, спокойное черно-белое кино с закадровым текстом, без музыки: в организованном порядке граждане, накрывшись белыми простынями, ползут по серому асфальту. Это не из анекдота: помню кадр. Когда кино кончалось, школьники, ошалевшие от скуки, неорганизованно кидались к выходу, давя друг друга в дверях.
Вообще мы не верили в атомную войну, потому что мы ничему не верили. Здесь, где я теперь живу, детей учили под парту нырять от атомной бомбы, они песенку разучивали: «Спрячься и укройся, спрячься и укройся!» Теперь они – мои ровесники – рассказывают обо всем этом серьезно, как об одной из трагедий своего детства. Здесь до сих пор на домах знаки остались с символом радиации: входы в бомбоубежища.
В девяностые годы охранник стоял в дверях МСХШ и на мой вопрос: «А что тут теперь?» – ответил сварливо: «Бардак тут! Бардак!»
Он имел в виду – в переносном смысле, хотя могло быть и в буквальном. Он показал мне актовый зал, там не было пола, а была темнота и адский подвальный холод, как будто бомба упала.
А у входа стояли витрины с матрешками на продажу. Вообще вся страна была тогда битком набита матрешками, как будто все население занималось производством пестрой дряни двадцать четыре часа в сутки. Человеку, которого травили и дразнили в детстве за отсутствие чувства цвета, который всю последующую жизнь это самое чувство цвета в себе всячески растил и развивал, оставалось только изумляться контрасту между аскетической сдержанной скудостью прошлого, между скорбной эстетикой нашего детства, эстетикой дефицита, благородной обветшалости, штриховки конусов твердым карандашом: тень, свет, блик, рефлекс – и заменившей все это матрешечной мерзостью.
Охранник утверждал, что наша бывшая МСХШ теперь принадлежит лично Церетели. Приехав из Нью-Йорка, я не знала, кто такой Церетели. Это вызвало глубокое презрение и возмущение охранника: как можно не знать всех наших бед-несчастий, какое невежество не быть в курсе того, что мы тут напортачили и что сами над собой учинили!
Каждое лето, год за годом, проходило на даче, это считалось полезным для здоровья. Рядом находился Курчатовский институт с термоядерными исследованиями и фабрика с красителями, но воздух действительно был свежий. Грибов было полно, так как не все участки еще застроились и заселились писателями. Из леса часто приходили лоси, ходили по просекам. Еще я с удовольствием вспоминаю глину: из нее можно было лепить, глина была замечательная, настоящая гончарная. После дождя ноги в теплой глине тонули по щиколотку. Были целые месторождения лисичек, земляничные поляны.