И поразительная, мучительная скука. В этой Пахре я вроде бы на всю жизнь заразилась скукой – бывают такие вирусы, которые сидят в тебе и время от времени от них заболеваешь. Некоторые люди отказываются выдерживать медленность, однообразие, будничную вязкость жизни, но у них достаточно силы характера, или сумасшествия, или таланта, чтоб тягомотину эту взорвать, чтобы реальность вокруг себя преобразовать любой ценой. С другой стороны, бывают люди, которые вполне довольны размеренностью своей жизни, вполне согласны, чтоб каждый день был похож на другой. Хуже всего тем, кто и не там, и не сям; вот к ним я и отношусь. Лезешь на стенку, но тихо и терпеливо. А тебе говорят: такова жизнь.
Насколько лучше кино или литература! Там монтаж есть. Монтаж нейтрализует главную проблему человеческого существования: необходимость проживать каждую секунду жизни, одну за другой. Монтаж оставляет только ключевые, символические моменты. Ведь не все тени на стене пещеры имеют значение, вот кино и показывает тени на стене выборочно.
В отрочестве бывает голод по впечатлениям, с ума сходишь от обыденности, ежедневности, предсказуемости. В таких ситуациях детям внушают, что мир за пределами их тюрьмы опасен и враждебен. Говорят: у нас в семье принято, у нас в семье не принято. Был такой ГОСТ, государственный стандарт. Полагалось соответствовать стандарту.
Все мои воспоминания о детском счастье связаны с прогуливанием уроков – общеобразовательных, конечно, специальность мы не прогуливали, – о ветре с фабрики «Ударница» за рекой, пахнувшем теплым шоколадом; об архитектуре старых переулков, превратившихся уже в органическую, почти очеловеченную природу, облупленных особнячках, вылезавших из асфальта, как старорежимные шампиньоны; о мечтательном обалдении от бесцельного и бесконечного хождения.
Возможность свободы без побега, без нарушения правил даже не приходила в голову: свобода означала анархию. Особенно прекрасно это было весной.
А летом меня увозили на дачу… Про Красную Пахру написаны лирические мемуары, и в них кто-то из писательских детей назвал свою дачу «наследственным поместьем». Кто-то написал: святое для меня слово – Пахра!
Между тем на решении о постройке Красной Пахры стояла резолюция самого Сталина. Эта священная реликвия хранилась в правлении поселка. Надо все-таки принимать во внимание такие исторические детали.
Писатели сидели на верандах летними вечерами, окруженные комарами и женами. Жены жужжали про свое, комары про свое, а писатели в те годы – всё больше про Фурцеву. В Пахре было еще много соловьев, соловьи свистели и заливались в сырой темноте. Казалось, воздух так свеж, потому что соловьи его прочищают, просвистывают. На стол ставили самовар, его топили шишками, пахло дымом.
Нет, тут надо сказать «дымком»… Так лиричнее. Сами советские писатели сказали бы – «дымком»…
Писательские жены пекли пироги со свежими ягодами, выращенными на участках. Еще даже не провели туда электричества, горели керосиновые лампы.
Ну просто Чехов в постановке МХАТа.
После вечернего чая отягощенные пирогами писатели совершали неторопливый моцион в душистой, свежей дачной темноте, гуляли по просекам, которые потом стали называться аллеями: Восточная аллея, Центральная аллея… Провожали друг друга по аллеям до калиток друг-дружкиных дач. Ходили писатели особой вальяжной дачной походкой: заложив руки за спину, вдумчиво переступая с ноги на ногу. Говорили, если я правильно помню, о муках творчества. И талантливые были люди…
Хотя кто знает. Конкуренцию-то всю сгнобили.
От постамента до эшафота – один шаг. И те, кого ставят на постамент, справедливо беспокоятся, что им петлю на шею накинут. Или голубь на голову накакает, это уж обязательно. У людей чересчур успешных и известных бывает такой ужас в глазах при приближении незнакомой личности: не покусится ли?
Поэтому их надо щадить. Писать обличительные мемуары о знаменитостях некрасиво, ведь успех твоей сплетни основан главным образом на достижениях тех, кого ты этой сплетней унижаешь. Никто не станет читать о тайнах людей обычных, никому не известных и ничего не достигших.
Поэтому говорю я тут не о конкретных людях, а об ощущениях, которые были у меня в детстве. Мое почти религиозное почтение к литературе не распространялось на писателей, среди которых я росла. Тут произошло недоразумение: еще в младенческом возрасте мне запретили «выносить из дому», то есть повторять имена людей, приходивших к нам в гости. Имелось в виду, безусловно, воспитание скромности. Но никто со мной в объяснения не вдавался, и я неправильно поняла этот запрет. Я решила, что советские писатели делают что-то нехорошее и постыдное. Вот так дети часто подходят очень близко к истине, хотя бы и по неведению.
Большинство детских представлений у меня исчезло, но – хотя вполне осознаю чистоплюйство такой позиции – так никогда и не удалось полностью поменять мнение по этому вопросу.