Читаем Марина Цветаева. Письма 1924-1927 полностью

О Маяковском прав [1311]. Взгляд бычий и угнет<енный>. Так<ие> <вариант: Эти> взгляды могут всё. Маяковский — один сплошной грех перед Богом, вина такая огромная, что [нечего начинать], надо молчать. Огром<ность> вин<ы>. Падший Ангел. Архангел.

— Милый друг, ты пишешь о безвоздушности. Я верю только в простой воздух, которым дышишь легкими. Тот — где он? Вещь (Ding) настолько совершеннее человека (любая — любого), что самый прямой как раз равняется самому кривому кусту. Мне с людьми, умными, глупыми, отвлеченными, бытовыми — ску-у-чно. Клянусь тебе, что как человек в дверь — так шью, чтобы не терять время. От Запада жди не людей, а вещей, и еще — свободы выбора их. У меня никого нет, ни даже Асеева, и первая мысль, когда зовут: а накормят? Если нет — не иду.

Ты связан с Россией, я нет, у тебя долговые (вольные) обяз<ательства>, что подумают, как истолкуют. Борис, я тебя не уговариваю, но подумай только то, что есть: наконец, вырвался (дорвался!). А что тебе в том, что стихи будут истолкованы территориально, раз наконец. Шмидта несомненно толкуют — классово (в лучшем случае — интеллигентски!). Я, странно, и боевее и бесстрастнее тебя. Знаю свою страстность, не иду, п<отому> ч<то> всё это ничего не стоит. Но когда случайно попадаю (затащут) — недавно было — всей настороженностью уха и тотчас же раскрепощ<ающегося> языка — срываю собрание. Большому кораблю — большое плаванье, большие воды, а жизнь — сплошное царапанье дна: место, где даже утонуть нельзя.

Твою жизнь здесь — через год, но будет же — вижу не с людьми, не дам тебя терзать, в глушине, в глубине, в горах, без забот, с тетрадью, с наставленным ухом. Побыть человеком — перестать быть с людьми.

(А у Маяковского взгляд каторжника. После преступления. Убившего. Соприкоснулся с тем миром, оттуда и метафизичность: через кровь. Сейчас он в Париже, хочу передать ему для тебя что-нибудь) [1312].

Не удивл<яюсь> и не огорч<аюсь>, что не рвешься ко мне, я ведь тоже к тебе не рвусь. Пять лет рваться — не по мне. Вопрос времени и территории. Будь ты бы хотя в Варшаве — рвалась бы, в Берлине — разрывалась бы и т.д. 5 лет о́б стену пространства, — а? Я и к Рильке не рвусь, ни к кому, тиха как святая. Рвусь к тетради, п<отому> ч<то> здесь же, а нельзя (видит око, а зуб…). Рвалась тогда, с (давно упраздненных) богемских гор, слушала тебя в звоне пустого ведра (вниз за водою), а видела в большой луне в полнолунье (с водой наверх), была с тобой на всех станциях, о, Борис, той любви ты никогда не будешь знать. Моя книга стихов, сквозь всё и всех — ты [1313], в самый разгар меня к друг<им> — вопль о высшем, моем, тебе, Тезее… почти забавн<о> будет (так врачу, разрезав, забавно, что именно то и так) лейтмотив той боли сквозь все днешние.

О себе. Вчера, — за час до тв<оего> пи<сьма> — С<ергей> Я<ковлевич> мне: М<арина>, я удивляюсь, как на Вас не действует такое освещение. Я прямо не могу. (Не отрываясь стоял у окна.) — Странно, что именно у Вас, на Вас… — Дома я ничего не чувствую, ничего, давно, дома я только спешу. Чувствую я только на улице. И это правда, такая странная жизнь, с мыслями (разовы<ми>, готов<ыми>) и без чувств. Чувство требует времени, по крайней мере неогранич<ения> его в пределах — ну, часа? Если я буду чувствовать, нечего будет есть. — Nur Zeit! {293} [1314]

Большая просьба: уезжай на́ лето, перебори. И не в среднюю Россию, а куда-нибудь дальше, в новое, немножко в меня. Я, это твое уединение с собой, ничего больше. Стихи, Борис, сами придут, не смогут не придти. Ведь разное — когда горы ждут — и когда люди ждут. И п<отому> ч<то> горы не торопятся, стихи приходят сразу.

А обо мне — не огорчайся. По такой линии готова ждать годы. (По линии опущенных рук!) И кто знает — пос<ле> встр<ечи> — не <2 слова нрзб.> друг друга на всей карте именно то место, которое обходят — и взглядом, и слухом, и нюхом <над строкой: мыслью>. М<ожет> б<ыть> кто-то — только бережет, <нрзб.>.

Знаю, Борис, что не в нас, не от нас пойд<ет>.

(Ты, это в моей жизни м<ожет> б<ыть> тоска по совершенном сне и совершенном с<ын>е, такое чуешь и за тысяч<и> верст и лет. На твое от<цовст>во была бы ненасыт<на>. Говорю так, п<отому> ч<то> всё равно не бывать).

Возьми меня когда-нибудь в свою к<ровать>, в самую лет<нюю>, лиственную из к<роват>ей.

А то, что я писала о заработанном 5 годом праве на себя (отъезд, прочее) — общее место, вернувшееся в общую местность — ведь я-то никаких таких заработков не знаю, ведь это мое удивленное, ироническое, но все-таки преклонение перед чужим (твоим) заскоком.

Святополку-Мирскому напишу, что ты — слыхала стороной — дал зарок годового молчания в письмах, — срок достаточен? За год авось надумаешь. (Я и за́ пять — нет.)

Пиши мне.

Дополнение:

Борис! Отчего у меня занавес всегда связан с розой, неужели от з. Но само з не есть ли — служба связи? — смысл связи [1315].


Перейти на страницу:

Все книги серии Цветаева, Марина. Письма

Похожие книги

Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка жизни и трудов
Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка жизни и трудов

Перед читателем полное собрание сочинений братьев-славянофилов Ивана и Петра Киреевских. Философское, историко-публицистическое, литературно-критическое и художественное наследие двух выдающихся деятелей русской культуры первой половины XIX века. И. В. Киреевский положил начало самобытной отечественной философии, основанной на живой православной вере и опыте восточно-христианской аскетики. П. В. Киреевский прославился как фольклорист и собиратель русских народных песен.Адресуется специалистам в области отечественной духовной культуры и самому широкому кругу читателей, интересующихся историей России.

Александр Сергеевич Пушкин , Алексей Степанович Хомяков , Василий Андреевич Жуковский , Владимир Иванович Даль , Дмитрий Иванович Писарев

Эпистолярная проза
Все думы — о вас. Письма семье из лагерей и тюрем, 1933-1937 гг.
Все думы — о вас. Письма семье из лагерей и тюрем, 1933-1937 гг.

П. А. Флоренского часто называют «русский Леонардо да Винчи». Трудно перечислить все отрасли деятельности, в развитие которых он внес свой вклад. Это математика, физика, философия, богословие, биология, геология, иконография, электроника, эстетика, археология, этнография, филология, агиография, музейное дело, не считая поэзии и прозы. Более того, Флоренский сделал многое, чтобы на основе постижения этих наук выработать всеобщее мировоззрение. В этой области он сделал такие открытия и получил такие результаты, важность которых была оценена только недавно (например, в кибернетике, семиотике, физике античастиц). Он сам писал, что его труды будут востребованы не ранее, чем через 50 лет.Письма-послания — один из древнейших жанров литературы. Из писем, найденных при раскопках древних государств, мы узнаем об ушедших цивилизациях и ее людях, послания апостолов составляют часть Священного писания. Письма к семье из лагерей 1933–1937 гг. можно рассматривать как последний этап творчества священника Павла Флоренского. В них он передает накопленное знание своим детям, а через них — всем людям, и главное направление их мысли — род, семья как носитель вечности, как главная единица человеческого общества. В этих посланиях средоточием всех переживаний становится семья, а точнее, триединство личности, семьи и рода. Личности оформленной, неповторимой, но в то же время тысячами нитей связанной со своим родом, а через него — с Вечностью, ибо «прошлое не прошло». В семье род обретает равновесие оформленных личностей, неслиянных и нераздельных, в семье происходит передача опыта рода от родителей к детям, дабы те «не выпали из пазов времени». Письма 1933–1937 гг. образуют цельное произведение, которое можно назвать генодицея — оправдание рода, семьи. Противостоять хаосу можно лишь утверждением личности, вбирающей в себя опыт своего рода, внимающей ему, и в этом важнейшее звено — получение опыта от родителей детьми.В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Павел Александрович Флоренский

Эпистолярная проза