Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Причины, по которым крик замирает, неоднозначны. Возможно, цветаевская Эвридика (она же Психея) сама подавляет крик, решив переносить свою скорбь с достоинством, в молчании, уверившись в необходимости мучительного разрыва с возлюбленным. Неделю спустя Цветаева напишет стихотворение «Эвридика – Орфею»: «Уплочено же – вспомяни мои крики! – / За этот последний простор. / Не надо Орфею сходить к Эвридике / И братьям тревожить сестер» (2: 183). Возможна и противоположная интерпретация: зов Эвридики выкрикнут до конца, однако он теряется в мгновенно удлинившемся расстоянии (шум разделяющих/связывающих телеграфных проводов), которое произошло силой ее мольбы, поскольку ответный взгляд оглянувшегося возлюбленного (подобно нарушившему запрет взгляду Психеи на Амура) вызывает бесповоротную разлуку. В любом случае это финальное высказывание (точнее, не-досказывание) стихотворения представляет собой отказ от традиционной пассивности брошенной женщины, акт сознательной женской воли. Цветаева говорит здесь о том, что воля женщины-поэта любить должна быть неотделима от ее воли терять, ибо огромность поэтического дара происходит именно из огромной способности переносить это уравнивание. Это клятва «твоя и ничья» (из финала поэмы «На Красном Коне»), произнесенная с новой решимостью.

Ключевая, бесконечно амбивалентная финальная строка первого стихотворения цикла «Провода» вообще не может быть названа строкой, это лишь набор знаков («Не у—»): та фрагментация поэтического голоса, которой Цветаева так жаждала и так боялась в стихотворении «Не надо ее окликать», произошла. Однако оказалось, что, по крайней мере отчасти, ее страхи были напрасны: фрагментация привела не к утрате поэтического смысла, но скорее к его возведению в степень («Из ста / На сотый срываются»). Сорвавшийся голос, оборванный прощальный крик, нагромождение переиначенных или полузабытых мифологических референций, функционирующих как палимпсест личности самой Цветаевой, – все это демонстрирует генезис ее нового поэтического «я» в самой идее дезинтеграции. Если в поэме «На Красном Коне» поэзия – это могучая и ведущая сила, – «всё», которое аннигилирует «ничто» обыденной, смертной, человеческой и особенно женской жизни (выживания), – то в «Проводах» поэзия, напротив, определяется в негативном и «уменьшительном» смысле: стихотворение – это не более чем осколок невыразимого. Как Цветаева пишет Пастернаку: «Лирические стихи (то, что называют) – отдельные мгновения одного движения: движение в прерывности. <…> Лирика – это линия пунктиром, издалека – целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между <неразб.> точками – безвоздушное пространство – смерть. И Вы от стиха до стиха умираете» (6: 234). Сама форма «Проводов» – лирического цикла, пунктирными порывами передающего единый эмоциональный настрой, – свидетельствует о растущем ощущении Цветаевой поэзии как фрагмента, что существенно отличается от закругленной, фольклорной целостности поэмы «На Красном Коне».

Если в первом стихотворении «Проводов» для Цветаевой слишком мал телеграфный бланк, чтобы вместить ее горе, то в следующих стихах для нее мала сама поэзия, оказывающаяся лишь фрагментом, слабым намеком[181]: «Чтоб высказать тебе… да нет, в ряды / И в рифмы сдавленные… Сердце – шире!». Здесь видна любовь Цветаевой к прихотливым метафорическим иерархиям в стиле средневековой риторики[182]; ее цель не в том, чтобы умалить поэзию, настаивая на ее фрагментарности, но скорее возвысить ее через напоминание о беспредельности ее истока. Масштаб поэзии определяется несоизмеримо большей масштабностью целей, к которым она стремится и которых не может достичь[183]. Изоляция Цветаевой – единственность ее судьбы – есть мерило масштабности ее поэтического таланта. Поэтические строки и рифмы до боли сжимают ей сердце, продлевая ее страдания и обеспечивая непрерывность поэтического импульса. Это новая, самодостаточная, почти отшельническая (скорее, онанистическая) концепция поэтического вдохновения; Пастернак является лишь поводом для самостимуляции ее вдохновенного горячечного бреда, а не действующей первопричиной ее поэзии.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадцать лет. Первый вариант воспоминаний, посвященный аресту, суду и ссылке, опубликованный при жизни поэта и с его согласия в 1989 году, был им одобрен.Предлагаемый читателю вариант охватывает период с 1957 года – момента знакомства автора с Бродским – и до середины 1990-х годов. Эссе посвящены как анализу жизненных установок поэта, так и расшифровке многослойного смысла его стихов и пьес, его взаимоотношений с фундаментальными человеческими представлениями о мире, в частности его настойчивым попыткам построить поэтическую утопию, противостоящую трагедии смерти.

Яков Аркадьевич Гордин , Яков Гордин

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Языкознание / Образование и наука / Документальное
Хлыст
Хлыст

Книга известного историка культуры посвящена дискурсу о русских сектах в России рубежа веков. Сектантские увлечения культурной элиты были важным направлением радикализации русской мысли на пути к революции. Прослеживая судьбы и обычаи мистических сект (хлыстов, скопцов и др.), автор детально исследует их образы в литературе, функции в утопическом сознании, место в политической жизни эпохи. Свежие интерпретации классических текстов перемежаются с новыми архивными документами. Метод автора — археология текста: сочетание нового историзма, постструктуралистской филологии, исторической социологии, психоанализа. В этом резком свете иначе выглядят ключевые фигуры от Соловьева и Блока до Распутина и Бонч-Бруевича.

Александр Маркович Эткинд

История / Литературоведение / Политика / Религиоведение / Образование и наука