Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

«Умыслы» – так Цветаева первоначально собиралась назвать сборник, впоследствии получивший заглавие «После России». Траектория круга, которую описали ее «умыслы», связана не только с ее личным одиночеством и замкнутостью ее поэтики, но и со сложной системой внутренних (интратекстуальных) связей сборника в целом. Даже в стихах, обращенных, скорее всего, не к Пастернаку, а к другим возлюбленным (прежде всего, к Абраму Вишняку и Александру Бахраху), используются те же темы, образы, звуки и слова, что и в стихах к Пастернаку; в определенном смысле, эти стихи тоже обращены к нему – ибо он для Цветаевой все и ничто, архетип, образ ее музы, которая и есть ее истинный, неизменный возлюбленный.

Итак, мы видим, что в стихах Цветаева создает независимый, самодостаточный, свободно выбранный мир: истинное ясновидение приходит к ней только тогда, когда она намеренно слепым взглядом проникает за границы физического. Ценой, которую она платит за эту трансценденцию, снова и снова становится фрагментация и тела и языка:


Точно руки – вслед – от плеч!


Точно губы вслед – заклясть!


Звуки растеряла речь,


Пальцы растеряла пясть.



В этом состоянии своевольной фрагментации, срыва голоса, и состоит секрет пронзительно-щемящей лирической мощи Цветаевой. Необуздываемое желание удержать Пастернака изгоняется ею на периферию ее тайных помыслов и остается невысказанным; голос ее в этом сверхчеловеческом усилии горестно срывается, выходит из берегов поэтической строки и уносится прочь в сокрушительном эллипсисе:


В час, когда мой милый гость…


– Господи, взгляни на нас! —


Были слезы больше глаз


Человеческих и звёзд


Атлантических…



В поисках верного обозначения для своего утраченного возлюбленного Цветаева прошла стадию «брата» и «друга» и теперь осознала истинную его природу: он – «гость» для нее, «гостьи». Вот как в письме Пастернаку, написанном три года спустя, она определяет свою психейную сущность в противопоставлении с «домохозяйкой» Евой: «Стреляться из-за Психеи! Да ведь ее никогда не было (особая форма бессмертия). Стреляются из-за хозяйки дома, не из-за гостьи» (6: 264). Оба, Цветаева и Пастернак, – гости, бесплотные души, потусторонние существа, лишь временно пребывающие на этой земле[191]. Поэтому ее скорбь о его отсутствии имеет потустороннюю природу и не может быть заключена в рамки поэтической строки или строфы. Вот почему последняя строка, с анжамбеманом, подобно Атлантическому океану, выплескивается из берегов ввысь – в небо, до звезд. Здесь важен выбор определения: «Атлантический» не просто передает идею бурной громадности, но и заставляет вспомнить Атланта, древнегреческого бога, держащего на своих плечах мир, а также Атлантиду (атлантами называют и жителей Атлантиды), мифический утонувший континент[192]. С отъездом Пастернака вся вселенная Цветаевой то ли рушится, то ли тонет, то ли ширится.

Хотя поэтическое общение с Пастернаком помогает Цветаевой избежать фрагментации и ограничений, накладываемых физической реальностью, она все же переживает фрагментацию иного рода – ибо она существует для него даже не как воспоминание, а как набор случайных подобий, нереализованных возможностей, непересекшихся судеб:


С другими – в розовые груды


Грудей… В гадательные дроби


Недель…


    А я тебе пребуду


Сокровищницею подобий




По случаю – в песках, на щебнях


Подобранных, – в ветрах, на шпалах


Подслушанных…



Эти мощные строки, с которых начинается заключительное стихотворение цикла «Провода», очень напоминают цветаевское откровение в «Федре» о том, что именно сила женской сексуальности – символически представленная и там, и здесь гороподобной женской грудью, пугающе обособленной от своей обладательницы, – таит в себе угрозу для творческой автономии женщины-поэта. В «Проводах» Цветаевой удается, хотя и ценой страшной человеческой жертвы, избегнуть этой угрозы и создать свой собственный, ни на кого не похожий поэтический шедевр своим собственным, специфически женским, но свободным голосом Психеи. Ей с Пастернаком суждено иметь только одно общее дитя – поэзию, поэтическое вдохновение, – их идеалистический вызов глубокой развращенности реальной жизни: «Недр достовернейшую гущу / Я мнимостями пересилю!». Однако если в стихотворении «Душа» она высокомерно заявляла, что мнимое, воображаемое «я» гораздо более реально, чем фальшивое правдоподобие реальности, то здесь она трезво признает чистую условность своих поэтических фантазий.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадцать лет. Первый вариант воспоминаний, посвященный аресту, суду и ссылке, опубликованный при жизни поэта и с его согласия в 1989 году, был им одобрен.Предлагаемый читателю вариант охватывает период с 1957 года – момента знакомства автора с Бродским – и до середины 1990-х годов. Эссе посвящены как анализу жизненных установок поэта, так и расшифровке многослойного смысла его стихов и пьес, его взаимоотношений с фундаментальными человеческими представлениями о мире, в частности его настойчивым попыткам построить поэтическую утопию, противостоящую трагедии смерти.

Яков Аркадьевич Гордин , Яков Гордин

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Языкознание / Образование и наука / Документальное
Хлыст
Хлыст

Книга известного историка культуры посвящена дискурсу о русских сектах в России рубежа веков. Сектантские увлечения культурной элиты были важным направлением радикализации русской мысли на пути к революции. Прослеживая судьбы и обычаи мистических сект (хлыстов, скопцов и др.), автор детально исследует их образы в литературе, функции в утопическом сознании, место в политической жизни эпохи. Свежие интерпретации классических текстов перемежаются с новыми архивными документами. Метод автора — археология текста: сочетание нового историзма, постструктуралистской филологии, исторической социологии, психоанализа. В этом резком свете иначе выглядят ключевые фигуры от Соловьева и Блока до Распутина и Бонч-Бруевича.

Александр Маркович Эткинд

История / Литературоведение / Политика / Религиоведение / Образование и наука