Я ел со своими солдатами, пил со своими солдатами, мы делили вместе все радости и горести, и со временем мне совсем перестало быть интересно в компании Габиния и офицеров высшего ранга.
Во время долгих переходов я развлекал своих ребят историями или пошлыми рассуждениями.
— Еврейки, — говорил я. — Все говорят, они очень узкие, даже те, у кого много детей. Поэтому их мужчины срезают себе кожу с члена. Чтобы не кончать быстро! Мы будем воевать против людей, которые принесли такие жертвы, чтобы удовлетворять своих женщин.
И начиналась некоторая дискуссия.
Я был простодушен, посвящал солдат во все проблемы, в подробности своей собственной мирной жизни, и слушал их истории, советовал им что-то, общался так, словно мы были собутыльниками где-нибудь в Субуре. Мне ужасно повезло, что, пока я учился искать баланс между субординацией и любовью, рядом со мной были такие добрые и верные мальчишки. Их было чуть больше четырехсот, но, говорю тебе, помню я до сих пор каждого. Были у меня и любимцы: Гней Гатерий, лучше всех игравший в кости, невероятный везучник, Гай Ацилий Северус, совершенно, несмотря на устрашающее имя, безобидный малый, Квинт Варус с его кривыми зубами и шепелявым голосом, он всегда меня смешил. Но, если начну перечислять всех, не управлюсь до конца целого мира.
Они хорошие люди, а, может, я так считаю, потому что то был мой первый отряд, и я не столкнулся с теми сложностями, с которыми обычно сталкиваются молодые офицеры.
Многие погибли, и о них я до сих пор жалею, даже сейчас, хотя ныне я теряю куда больше людей.
Теперь, обладая опытом, я уже вижу все ошибки, которые совершал, и вижу, почему кто-то погиб, а кто-то выжил, все это становится простым и легким, как схема на карте. А тогда я действовал по наитию. Оно чаще бывало верным, чем нет.
Я бросался в бой, не боясь смерти и почти не помня себя. Убивать было не страшно, умирать тоже. Страшно только облажаться.
Кровь вызывала у меня восторг, у нее все еще был праздничный цвет. Запах гниющих на солнце трупов быстро въелся в ум и сердце, и перестал вызывать какие-либо чувства. На мертвых, если их много, привыкаешь смотреть очень быстро. Я все искал в себе хоть что-то, что протестовало бы против смерти, крови и боли — и не нашел. Я вдруг оказался на своем месте. Меня заводила возможность показать себя, заводила необходимость действовать быстро и в нужный момент, нравилось наносить удары, нравилось, когда они были смертельны, нравилось побеждать.
Когда-то Цезарь сказал мне, что на войне не стоит думать, потому что любой думающий человек сойдет с ума.
— Поэтому, — сказал Цезарь. — Ты хорош в этом искусстве.
— Потому что я тупой?
— Потому что ты умеешь вовремя перестать думать.
И это, может быть, самое главное. Я видел множество офицеров куда лучше, куда умнее меня, которые не могли прекратить думать, просчитывать, предугадывать. И они умирали. Просто потому, что у них не было того животного чувства, которое всегда спасало меня, и которое включалось только тогда, когда отключалось все остальное. Я всегда умел выбрать для нападения нужный момент, умел выбрать кратчайший путь достижения желаемого и умел приободрить своих солдат перед самым безнадежным заданием.
Я переменился. Стал жестче, но, вдруг, и куда менее эгоистичным. Мне пришлось думать о других, они были под моей ответственностью, их жизни зависели от меня. Но мне показалось, будто я готовился к этому всю жизнь, подспудно, будто во сне, по ночам (или по утрам сказать лучше, зная меня?). Все, что было во мне хорошего вдруг развернулось и расцвело.
А потом я совершил свой самый первый подвиг. Мы тогда подавляли еврейское восстание, один мятежный царевич возомнил о себе, как это всегда бывает с евреями, слишком много. Евреи — дивный народ. Они продадут что угодно, кроме своего странного бога. И не умрут ни за что, кроме него. Они умирали с молитвой на устах. Что-то вроде "Шма, Израэль", и так далее, и тому подобное. Я никогда не мог различить все слова. Один наш проводник, когда я поинтересовался, сказал, что это переводится как "Слушай, Израиль". Они обращаются к своей стране или к народу, цитируя старую книгу и признаваясь в любви и покорности своему богу. Это восхищало и пугало меня. Евреи неутомимы в бою. Они не боятся умереть из-за какой-то своей высшей реальности, и потому делаются иногда почти непобедимыми.
Я быстро понял, что нельзя проявлять к ним жалость. На поле битвы их нужно истреблять либо всех, либо почти всех, так как евреи не успокаиваются никогда, но, в отличие от варваров, они умны и коварны. Я никогда не брал еврейских пленников после одного случая. Однажды, еще в самом начале подавления еврейского восстания, один молоденький мальчишка, которого я, помню, пожалел именно за возраст, прокусил горло еще одному мальчишке по имени Луций (какой дурной знак), который был не старше, и разве не его я должен был пожалеть в первую очередь?