Не знаю, сколько мы там стояли. Была, конечно, далекая полоса неба у входа, откуда до нас почти не доходил свет, но она казалась скорее иллюзорной, тканевым полотном, натянутым на сцене.
Козы блеяли, собаки лаял, ребята кашляли от холода, а я чувствовал себя ужасающе неловко. И мне стало страшно жаль пса. Нумиций был прав с самого начала.
Да и Публий тоже — дешевле было бы сходить в лупанарий. Там еще и натоплено.
Наконец, когда я уже весь дрожал и не был уверен, что попаду ножом даже по слону, Атилий вдруг двинулся, взял нож и, подтянув к себе козу, воткнул лезвие в ее белое горло. Мы вздрогнули: так неожиданно все случилось. Ни мы, ни коза не успели ничего понять, а Атилий ловко, не пролив и капли крови, подставил под рану сосуд с широким горлышком. Голова козы безвольно повисла, а желтые глаза, казалось, сияли в темноте.
Мы никогда не резали козлов на тренировках, только свежевали. До сих пор я не догадывался, почему, а теперь понимаю. Убийство должно было быть непривычным.
Мы все очень замерзли, и нам так не терпелось хоть чем-нибудь заняться, что все сразу бросились к алтарю, хватая кто ножи, а кто сосуды и миски для крови. Я ломанулся вперед вместе со всеми, то и дело натыкаясь на холодные локти товарищей.
Я схватил нож и протянул Нумицию сосуд. На нем был неясный, почти стершийся рисунок, вроде бы, спаривающиеся волки и виноградные лозы.
На рукоятке ножа у меня в руке наверное тоже было что-то выгравировано, но я не помню этого совершенно — сам нож стерся у меня из памяти, остался лишь его блеск.
Я посмотрел на нож в своей руке, потом на Нумиция и одними губами, почти безо всякого звука, прошептал:
— Махнемся?
Нумиций замотал головой. Мне было так жаль песика. Вдруг я не смогу?
У меня всегда все получалось, не было причины думать, что не получится что-либо сейчас. И все-таки.
Я, не обращая внимания на то, что творится вокруг, сел на корточки перед псом и погладил его.
— Хорошо, — сказал я. — Хороший мальчик, хороший.
Мои холодные руки к его холодному носу. Отлично это помню — само ощущение. Никому, Луций, милый друг, не стоит умирать вот так, без любви и в полном одиночестве.
Я взял пса за ошейник и вогнал нож в красивое белое горло. Шерсть окрасилась красными крапинками, и я вдруг увидел вместо белого кобеля свою рыжую суку (нет, не Фульвию).
Удар был слишком сильный, думаю, из-за моего волнения и страха. Рукоятка ножа вошла очень глубоко, я чувствовал, как лезвие утыкается в собачье горло слева, готовое выйти наружу, как созревший плод.
— Ох, — сказал Нумиций. Но его не стошнило. Он подставил сосуд под рану, но кровь не текла.
— Твою мать, — прошептал я. — Сейчас, подожди. Вот лажа-то какая.
— Вперед, Геркулес, — прошептал Нумиций. Впрочем, худшим я не был. Чей-то козел сорвался с привязи, и в него вцепились теперь двое ребят, а третий все старался примериться для удара. На самом деле в этом не было ничего торжественного, мы замерзли и хотели домой, лично мне было безумно жаль песика, а один из козлов оказался большим упрямцем.
Я вырвал нож из собачьей глотки. Это было так сложно, будто нож успел стать ее частью. Кровь рванула вниз, в сосуд, и я почувствовал невероятное освобождение, будто то была моя кровь.
От крови исходил жар, достигавший моих рук. Я хотел подставить под нее ладони и отогреть их. Ошалевший от волнения и холода, я был готов даже умыться этой кровью.
Одежда оказалась испорчена, нас с Нумицием обоих сильно забрызгало.
— Мама меня убьет, — сказал кто-то, видимо, столкнувшийся с той же проблемой.
Вдруг я ощутил чье-то присутствие. Чувство было странным, сновидным: кто-то смотрел на нас из глубины пещеры, большой или вообще огромный. Кто-то очень сильный, сильнее даже меня.
Я вглядывался в темноту, пытаясь увидеть глаза существа (непременно светящиеся желтым или даже красным), но не видел никого, и от этого становилось только страшнее. Чье-то присутствие казалось мне очевидным: да, дыхание его было неслышимым, а облик невидимым, но оно наблюдало за нами. Вернее, он. Определенно, он.
Со временем он стал заполнять пространство, как бы растекаться. Вместо того, чтобы сделать пару шагов назад, как от лижущего ноги прибоя, я пошел вперед и ощутил тепло, едва понятное, едва существующее, можно было представить, что я его себе вообразил. Тепло колкое, как огонь.
Когда жертвоприношение было совершено, Нумиций спросил у меня:
— А если не хватит на повязки и ремни?
— Будешь бегать голым, — сказал я, и в тот момент почему-то все перестало быть важным, даже мой собственный голос. Я подхватил собаку и положил ее на алтарь.
Весь он, будто снегом, покрыт был теперь белыми тельцами. Я думал (и надеялся), что Атилий что-нибудь скажет, но он молча подошел к столу и сделал аккуратный надрез на теле козы, а потом принялся сдирать с нее шкуру, она отходила с глухим треском.