Я слушал его очень внимательно. Пойми правильно, Луций, если бы такое рассказал я, выглядело бы так, словно я снял с себя кожу перед незнакомым человеком. Но Цезарь всегда был отдельно от чувств Цезаря, и вышло так, словно я прочитал кусок чьей-то истории много после того, как исчез последний ее участник. Я не испытал никакой неловкости.
— Да, — сказал я. — Тут не знаешь, что лучше. Верить или нет.
— Не знаешь, — согласился Цезарь. — Смерть вообще такая область, в которой очень сложно знать что-то определенно. Я не могу тебе ничем помочь и не знаю, когда будет легче.
Он сказал это так честно и просто, что я возблагодарил его за отсутствие помощи. Я сказал:
— Мне важно знать, что у кого-то тоже умирали отцы. Это очевидно, но — не очевидно. В общем, ты понимаешь.
— Понимаю, — сказал мне Цезарь, и на этом, в общем, мы расстались. Нет, по-моему, каждый из нас говорил еще что-то, но это уже было не существенно.
С той самой минуты, задолго до того, как все для меня завертелось в политическом смысле, я уже был человеком Цезаря.
Он ушел, а я остался стоять в саду и думать о том, как мне невыносимо больно. Пошел снег, и я ловил снежинки ртом, чувствуя эту неутихающую, но очищающую тоску.
А в конце декабря были Сатурналии, первые Сатурналии без Публия. Погода снова наладилась, стало хорошо. Наступил первый праздник без Публия за долгое-долгое время. Мы обменялись подарками и сели за стол вместе с нашими рабами (оставались только самые близкие). Миртия, ее дочь и Эрот тоже тяжело переживали нашу потерю. Разговор не клеился, и, обычно такой веселый, праздник казался тягостным.
Миртия вздохнула:
— Ох, моя девочка, как тяжело тебе пришлось.
Мама кивнула. Под этим знаком, можно сказать, прошел весь вечер. За окном было так шумно, гулянья, крики радости, запахи праздника. А у нас дома — тоска и уныние. Помню, я не выдержал долгого молчания, вскочил и сказал, что пойду пройдусь.
— Не могу здесь быть, — рявкнул я. — Мне все надоело!
Ты сказал:
— Молодец, Марк. Вот это семья у нас, правда? Вот это глава семьи!
И, кажется, это был первый раз, когда ты злился на меня по-настоящему.
Я и сам, по прошествии времени, не горжусь тем поступком. Я оскорбил всю семью и ушел непонятно куда. Непонятно, и я не преувеличиваю. Я совершенно не помню той ночи, ни единого ее кусочка. Даже не знаю, где я умудрился так нажраться. Ума не приложу, до сих пор одна из величайших загадок жизни великолепного Марка Антония.
Мы с тобой вроде и не поссорились, но мне стало так обидно от твоих правильных слов, что я постарался утопить их побыстрее. Но, какая ирония, слова эти остались, а ночь, без сомнения приятная, пропала.
Сознание вернулось ко мне только на рассвете. Сначала пришли звуки: я горланил какую-то песню непонятно с кем. Потом пришел синий цвет — небо на исходе ночи, и все вокруг им облито. Потом пришла тошнота, и меня вырвало прямо на прекрасные и вечные камни нашего великого города.
Кто-то продолжал горланить песню, но слов я почти не разбирал. Потом я утер рот и посмотрел на своего спутника. Это был очень высокий и очень тощий молодой человек примерно моего возраста. Он весь казался смешным, нескладным и нелепым, впечатление это лишь усиливалось от того, каким он был пьяным.
— Ты кто, мать твою? — спросил я, стараясь сфокусировать на нем взгляд. Волосы у него были чуть более длинные, чем это положено по этикету, кудрявые-кудрявые, а нос — очень длинный, с горбинкой, такой нос, который и надо помещать не в свои дела. По всему лицу у парня были рассыпаны задорные веснушки, куда больше чем у тебя, и были они темнее. Живые черные глаза косили от выпитого, и он шатался, даже стоя на месте.
Наконец, парнишка начал заваливаться назад, и я удержал его одной рукой.
— Кто? — спросил он. — Я? Да меня стыдно не знать.
Язык у него так заплетался, что то и дело вываливался изо рта. Тогда я легонько дал ему по морде, для немедленного просветления ума, так сказать.
— Премного благодарен, — сказал он. — Теперь вернемся к главному вопросу.
— К какому? — спросил я.
Вокруг нас никого не было, и я не знал, где мы вообще находились. Я потер глаза, снова оглядел местность, пытаясь понять, что происходит. Тихая рассветная улочка.
— Мы в Риме вообще? — спросил я.
— Я не знаю, — ответил он, нахмурив густые брови. — Без понятия.
Я толкнул его в плечо.
— Продолжаю свой вопрос.
— Повторяю свой вопрос, — поправил он меня машинально.
— Не умничай, — сказал я, жмурясь от совсем нежного утреннего синего света. Где мы, сказать нельзя никак, решил я, превозмогая леность мозга. Просто тихая сонная улочка, на которой и праздник давно улегся. И время — тонкая перепонка между ночью и утром. Где-то бесконечно далеко разносились пьяные, радостные голоса, но не здесь.
Тихо, подумал я, будет еще долго. Сатурналии — никому не надо на работу, люди только улеглись спать, и мы можем стоять одни еще долго, и никто не прояснит для нас ситуацию.
Парень сказал:
— Я — Гай.
— Отлично, — ответил я. — Теперь понятно, это все упрощает.
Он снова нахмурился, пошевелил бровями, напрягая разум.