Перспектива эта меня не очень пугала. Отчасти потому, что я был уверен в себе, в своем теле и молодой силе, отчасти потому, что девочки тяжко и томительно вздыхали при мысли о знаменитых бойцах, а отчасти потому, что смерть меня не пугала. В то время я думал, что смерть интересна мне, как и любому молодому мужчине, на самом же деле, уверен, я страдал от боли и искал облегчения в состояниях, когда сознания нет, или оно крайне и крайне сужено.
Я любил спать, бухать и трахаться, и я хотел умереть. Чуть-чуть, но мысль была назойливой.
— Ну? — спросил я. — Куда махнем?
Курион почесал длинный нос и предложил нам махнуть в Субуру. Он сказал, что знает всех проституток, от которых не зеленеет член, а это дорогого стоит.
— О, — ответил я. — Это пропуск в мир наслаждений. Никогда еще не встречал столь мудрого человека.
— Нет смысла благодарить меня за эту мудрость, — сдержанно ответил Курион. — Пока она не украсила твою жизнь добродетелями скромности и смирения.
И мы оба захохотали. Нам вообще было друг от друга очень смешно.
— Только умоляю тебя, — сказал Курион. — Сбрей эту бороду. Выглядит так, будто ты убил за нее грека. А как борода Геркулеса — не выглядит.
— Ты завистник, — сказал я. — Вот что мне стоило увидеть сразу.
— И правда, — ответил Курион смиренно. — У меня борода растет мерзкими отвратительными клочками, поэтому я не могу позволить кому-либо упрекать меня в этом одним своим видом.
И опять мы смеялись до упаду. Сейчас уже, честно говоря, не очень понятно, над чем. Шутка — это прежде всего тон и мимика, поэтому даже лучшие анекдоты умирают, если они скучно рассказаны. Еще мы были пьяны и молоды, и впереди лежала целая огромная жизнь, а это подспудное ощущение, сопровождающее тебя в двадцать лет, дарит животную радость всему, что ты ни делаешь.
Курион никогда не торговался с таксистами, он запрыгивал в машину и называл место назначения.
— Слушай, — сказал я. — Ты так соришь деньгами, как тебя еще не убили за монетку?
— Добро пожаловать в мир сорящих деньгами, — пожал плечами Курион. Машина нам попалась с откидным верхом, мы попросили водителя открыть крышу и смотрели в небо.
— Ты знаешь, — сказал я. — Что придется платить за класс тачки?
— Зато комфорт, — ответил мне Курион. — Смотри, первая звезда!
Помню, небо было очень красивым, а, может, оно казалось мне таковым, потому что я был пьяным. Совсем сиреневое, и будто бы оно светилось, и мягкий этот свет падал прямо на меня. Словно за покрывалом наступающей ночи пряталось какое-то по-особенному сильное сияние. Я немного задремал, и мне приснилось, что я кидаю в небо камни, и они сбивают звезды, и звезды падают, падают, падают к моим ногам, а я их ем.
— Эй! — Курион ткнул меня в плечо. — Просыпайся, приехали!
Я открыл глаза и удивился, как можно здесь жить. Нет, разумеется, я бывал в Субуре, но не подробно, проездом и будучи совсем уж пьяным. А теперь, отвратный и праздничный, этот улей предстал передо мной во всей красе.
Курион расплатился, и мы вышли из тачки.
— Мне, — сказал Курион. — Импонируют грубые, первобытные натуры. В них больше искренности.
— Да ни хрена подобного, — сказал я, зная себя, как грубую и первобытную натуру вдоль и поперек.
Как и все районы, располагавшиеся в низине, Субура была густонаселенной, грязной и пахла нечистотами. Вокруг сновали вонявшие потом мрачные пареньки при оружии и женщины, не стесненные ничем, включая излишнюю одежду, улицы были такие узкие, так сдавливались рядами одинаковых инсул, что даже тощему Куриону иногда приходилось протискиваться боком. Все здесь жило и пылало, многолюдность была мне чрезвычайно приятна, я то и дело касался людей, волей, не волей мы терлись друг о друга, и наши запахи мешались, и я чувствовал себя сопричастным к чему-то теплому и огромному — совершенно первобытное ощущение, его я больше всего полюбил на Востоке, уже потом.
Курион чувствовал себя здесь, как рыба в воде. Хотя, признаться, с Субурой он ассоциировался намного меньше, чем такой вульгарный паренек, как я. В Курионе, даже когда он старался упасть как можно ниже, всегда сохранялось (хотя его род не был патрицианским) аристократическое достоинство. Он мог лежать в собственной блевотине и безошибочно цитировать Аристотеля, сталкивая его с таким же совершенным Платоном. Субура нравилась ему, как извращение, как нечто бесконечно от него далекое и чуждое, и знал он ее, как историк может знать такой же бесконечно далекий от него Карфаген. Для меня Субура в тот вечер мгновенно стала чем-то родным и понятным мне.
Мы с Курионом потолкались у прилавка термополия, и было так жарко от обилия людей, липко от их пота, громко от их смеха. Давно я не чувствовал себя счастливее, в этом прекрасном единении с продолжающей праздновать вульгарной толпой, я ощутил себя на удивление цельным. Мы выпили кислого вина, которое не в силах были спасти даже пахучие травы, и отправились на поиски приключений.
В тот день оба мы проигрались в пух и прах, и я вынужден был отдать свой красивый отцовский плащ. Геркулес, мать мою.
— Ты купишь мне новый, — сказал я Куриону.