— Марк Антоний! — кричал он, таща меня по коридору. — Твоя наглость не знает границ! Я засужу тебя! Я тебя уничтожу!
Он все верещал мне на ухо, и в моей тяжелой голове эти звуки были похожи на пронзительные вопли чаек. Совершенно комедийная сцена: ему приходилось тянуться ко мне и идти на цыпочках, а мне — наклоняться вслед за его рукой. Наконец, Курион-старший вывел меня на улицу, где пахло весной, хорошо и приятно.
— Ты, — закричал он. — Жалкое подобие человека!
— Отпусти ухо, пожалуйста, — попросил я. Несмотря на то, что в трудном положении оказался великолепный Марк Антоний, которому не помогла вся эта великолепность, мне вдруг стало жалко Куриона-старшего.
Он отпустил мое ухо и дал мне пощечину.
— Бессовестный ты мальчишка, — сказал он горестно. Думаю, эта пощечина и эти слова предназначались Куриону. Я пошатнулся, чуть не упал, голова очень кружилась.
— Да? — спросил я.
— Да! — сказал он и издал какой-то звук вроде фырчанья бешеной лисицы, он, наверное, что-то сказал, может, выругался, но я не понял.
— Это на каком языке? — спросил я простодушно. И он вдруг оторопело сказал:
— Да что с тобой не так, Марк Антоний? Скажи мне, ради Минервы, пролей уж свет на мое незнание. Что с тобой не так?
И я пожал плечами.
— Не знаю.
— Какой бы болезнью ты ни страдал, оставь моего бедного мальчика, — сказал Курион-старший уже спокойнее. — И разве тебе не стыдно, посмотри, во что ты превратил наш дом, я тебе еще все это вменю в вину, все!
— Стыдно, — сказал я. — На самом деле мне так стыдно, что, когда я просыпаюсь, мне очень хочется сразу же разбить себе голову. Но я начинаю пить, и это постепенно проходит.
Курион-старший замолчал, потом сказал:
— Спасибо за откровенность. И все же, я прошу тебя по-человечески, оставь его в покое.
Здесь следует сказать, что я уверен более, чем во всем, что я здесь пишу, во всем, что касается моей собственной жизни, что Курион любил отца, а тот любил его в ответ. У них были сложные отношения, и свою злость, свое желание быть принятым Курион часто принимал за ненависть, тогда как его подростковый бунт отец воспринимал, как собственное унижение. Между ними было очень много непонимания, очень много неумения видеть и слышать друг друга, но никогда не было нелюбви.
И в тот момент я понял это со всей ясностью.
Я сказал:
— Ты совсем не знаешь своего сына.
— Да как ты смеешь…
Но я продолжил:
— И не знаешь, что он любит тебя, и ему хочется, чтобы ты его заметил. Если ты его заметишь, я растворюсь с рассветом, как ведьмин морок, не переживай.
Он помолчал, рассматривая меня, словно и вправду засомневался в моей реальности, а потом сказал:
— Уйди отсюда.
И я ушел, с новым осознанием: Курион-старший был добрым человеком, пусть и всегда старательно это скрывал за своей вспыльчивостью и ворчливостью.
Я возвращался домой с чувством, что у меня нет отца, который мог бы меня заметить. И еще с одним чувством, которое преследовало меня после много лет — чувством безнадежной испорченности.
И я не думал о вас, думал о том, чего у меня нет, а не о том, что у меня есть.
Знаешь, что самое забавное? Я не забывал бегать по утрам, но умудрился забыть о том, что я глава своей семьи. Когда я вернулся, мама сказала просто:
— У тебя есть тридцать дней, или ты потеряешь свободу. И твои братья, возможно, тоже.
Она сказала, что документы ждут меня в кабинете отчима.
— Я не нашла твою печать, найди и поставь, где нужно, пожалуйста.
Мама меня не упрекала и не ругала. Было еще очень рано, и она наблюдала за Миртией на кухне. Мама очень любила смотреть, как Миртия готовит, это ее успокаивало. Наверное, потому, что так мама делала, когда была совсем маленькой.
Я сказал:
— Только я посплю.
— Хорошо, — ответила мама. — Иди, спи. Скажи Энии постелить тебе постель.
Она была такой спокойной, такой ледяной, и я понял, что она разочарована. В коридоре я встретил тебя, ты был сонный и зевал, и я обнял тебя, и сказал, как скучал, а ты сказал, что тоже по мне скучал, и любишь меня, и почему я так надолго пропал, и что ты читал мои пьяные письма, и они дурацкие.
А потом ты сказал:
— Но ты все-таки не дома, да, и не тебя донимают кредиторы. Потому что ты у нас не бываешь. Но ты у нас в семье главный, не так ли? Публия больше нет, он с ними не договорится. Никто с ними не договорится, кроме тебя.
Ты так мне доверял, милый друг, Гай, к примеру, грубо ругался часа полтора, называл меня швалью и предателем семьи.
Я склонен был согласиться с ним, но именно твои слова оказали на меня нужное воздействие. Твои слова и вид нашего холодного запустелого дома с большими, темными тенями по углам, похожими на копоть, и пустым имплювием, и запахом сырости.
Я, в своей дорогой одежде, купленной Курионом, смотрелся здесь дико и неестественно, и становилось очевидно, насколько мы нищие, и насколько чужой жизнью я живу.
Кроме того, изрядно отрезвляли документы на продажу практически всего нашего имущества, рабов и недвижимости, всего, что осталось от Публия.
Весьма печально. Но я был бы не я, если бы решал проблему упорным трудом.