Раздраженная его манерами, не говоря уже о том, что едва знала слова, а времени на подготовку мне не дали, я положила на крышку рояля свою четвертую сигарету без фильтра, сняла с языка табачные крошки и без тени смущения приступила к исполнению популярной американской песенки или, по крайней мере, того, что могла из нее вспомнить.
– Ты – сливки в моем кофе. Ты – соль в мясной подливке. Ты нужен мне всегда. Без тебя я пропала…
Я закидывала голову и томно прикрывала глаза, выводя мелодию издевательским фальцетом, меньше всего напоминавшим хриплый голос портовой шлюхи. Роль мне не получить, да это и ни к чему – работать со Штернбергом было бы мукой. Но когда аккомпаниатор сбился и перешел в другую тональность, это меня разозлило. Я сердито глянула на него, затянулась и стряхнула пепел с сигареты в его сторону, после чего попросила начать сначала. Может, я и не получу роль, но выглядеть полной дурой мне тоже не хотелось. Пианист заиграл снова. Пока я готовилась к забавному представлению, которое собиралась разыграть, и постукивала пальцами по подбородку в манере Хенни Портен, просто чтобы посмотреть, как отреагирует фон Штернберг, аккомпаниатор внезапно опять неизвестно почему перескочил в другую тональность. Я услышала, как Штернберг хохотнул внутри своей коробки, но было непонятно, чем именно вызван его смех.
– Это звучит еще хуже, чем я ожидал. Как школьница, которая звонит в коровий колокольчик.
С меня было достаточно.
Ударив ладонью по крышке рояля, я зашипела на аккомпаниатора:
– Вы делаете это нарочно? Вы что, не знаете, в каком ключе играть? Это перед вами ноты или газета?
Пианист нервно взглянул на фон Штернберга, который не подал голоса, его голова и плечи так и оставались внутри коробки.
– Забудьте эту глупую американскую песенку, – сказала я, – сыграйте вместо нее что-нибудь немецкое.
Аккомпаниатор перевел взгляд на меня.
– Немецкое? – произнес он таким тоном, будто это было нечто неслыханное.
– «Wer Wird Denn Weinen»[48]
, – сказала я ему.Когда он начал играть, я зашла ему за спину, влезла на банкетку и начала давить каблуком на первую попавшуюся клавишу, извлекая из инструмента нестройные звуки в надежде, что Штернберг поймает их своим микрофоном. Опираясь одной ногой на рояль, я подобрала подол усыпанного блестками платья выше колен, чтобы показать свои ноги, уперла руку в бедро, как делали трансвеститы в «Силуэте», и вложила в песню все, на что была способна. Фон Штернберг считал, что я пою, как школьница? Я ему покажу. Я устрою ему представление из самых низов Ноллендорфплац. Понизив голос, придав ему хрипотцу, как у заядлой курильщицы, я стала надрывно выводить печальные строки о жизни и любви, которые разлетались в стороны, как осколки стекла.
Когда я закончила и провела рукой по намокшим волосам – под лучами прожекторов я начала потеть, – то подняла взгляд и увидела вылезшего из своей коробки фон Штернберга.
Он стоял неподвижно.
В тот момент я подумала, что хотя он был груб и высокомерен, но не лишен привлекательности. Аккуратный нос, близко поставленные светлые глаза, загнутые дугой вниз усы над полными губами и подернутые серебром темные волосы, откинутые со лба набок, – все это придавало ему, несмотря на невысокий рост, вид довольно мужественный, даже отеческий. Особенно это стало заметно в тот миг, когда выражение его лица, казалось, смягчилось, будто он только что услышал выступление своей любимой племянницы.
– Приведите Яннингса, – сказал он ассистенту.
– Но он… Его здесь нет, – дрожащим голосом попытался возразить суетливый человечек. – Он не обязан присутствовать на съемках, пока…
– Он ведь уже приехал в Берлин, да? Приведите его.
Меня оставили дожидаться. Я переоделась в свое платье и курила сигареты одну за другой в кабинете, оба – и ассистент, и фон Штернберг – исчезли. Я и сама уже собиралась уйти, решив, что обо мне забыли, как вдруг они появились вновь, на этот раз таща на буксире Эмиля Яннингса.
С ним я не встречалась с 1923 года, когда мы вместе снимались во втором для меня фильме. Вскоре после этого Эмиль уехал в Голливуд, и, очевидно, это пошло ему на пользу. Он набрал вес и теперь был дородным и величавым, носил козлиную бородку, которая подчеркивала его насмешливую улыбку. После того как фон Штернберг еще раз заставил меня спеть – на этот раз мой голос звучал, будто я отплевывалась песком, горло саднило, – Яннингс пожал плечами, вроде как впервые меня видел.
– Нам нужно сделать пробы с Люси, – сказал он. – Имя этой никому не известно. Она не принесет нам никакой пользы. Кто знает, справится ли она?
Я собралась напомнить ему, что он определенно знает мое имя. Какими бы лаврами его ни увенчали в Америке, мы оба начинали с того, что бегали по кастингам, и со мной он уже работал.
Фон Штернберг упредил меня:
– Мне не нужна пресная леди с безупречной дикцией. Мне нужна неотесанная. Несдержанная. Я сказал аккомпаниатору испортить ей песню. Другая стала бы плакать или смущаться. Эта разозлилась. Вот что мне нужно. Вы не можете купить то, что у нее есть. Она – Лола-Лола.