ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В середине сентября, когда Новак с товарищами уходили на фронт, уже меньше было цветов, меньше шума на улицах, да и криков «ур-ра!» почти не было слышно. Прохожие, если и останавливались, то лишь на мгновенье, потом проходили дальше; визгливые дамы первых недель войны теперь пылали восторгом уже не ко всей армии, а лишь к отдельным ее воинам и пуще всего к тем, которые еще не скоро должны были уйти на фронт. Все новые и новые обручи слетали с прежней жизни! Ведь если убийство почетно, если грабежи и поджоги вознаграждаются, получают высшее признание, то допустимо и все прочее. И преграды рушились… Власть и богатство имущие, сбрасывая с себя остатки прежнего ханжества, распоясывались как могли.
А полки уходили на фронт, и родные — матери и жены, старики отцы и невесты, — прижимая платочки к глазам, провожали их на товарные станции. На улицах уже только дети плясали под грохот военных оркестров; они, точно глупые жеребята, носились взад и вперед. «Вон папа идет!» — кричал кто-нибудь из них. «Гляди, гляди, брат идет!» Ребята радовались даровому представлению, даровой музыке.
Новак с товарищами шли уже не по главным улицам города, как шли солдаты в первый месяц войны, когда их вели к вокзалам обязательно через центр, чтобы поднять дух и у населения и у солдат, идущих на фронт. Их не осыпали уже ни цветами, ни папиросами; не раскрывались и окна домов, мимо которых они проходили, — редко-редко кто-нибудь выглянет и заметит: «Опять маршевый батальон идет!» Когда ж они добирались до улиц окраины, и это кончалось. Вдоль тротуаров, подпирая стены домов, стояли задумчивые мужчины и женщины. «Бедняги!» — шептали они. «Не горюйте, мамаша, через два месяца вернемся!» — «Дай-то бог!». Оркестры и сейчас гремели, да и солдаты запевали песни, но уже совсем другие.
Они прибыли к месту отправки. От стен огромной товарной станции эхом отдавался рев оркестра. Батальон замер по команде «смирно». Оркестр вдруг замолк. Воцарилась напряженная тишина. Забегали поручики, фельдфебели. Позади батальона столпились родные — они ждали, когда начнется погрузка в вагоны. Тогда им разрешат подойти и попрощаться.
Новак осмотрелся, хотел запомнить и сохранить в себе все, что напоследок увидел в этом городе, где родился, где вырос, работал и боролся.
…Двадцать дней провел он на улице Петерди.
С Новаком люди вообще сходились легко. Он сразу вызывал к себе уважение, и даже те, кто был постарше, шли к нему за советом, как к родному отцу. Почему? Да кто его знает! То ли голос у него был такой, то ли выражение лица, а может быть, он умел разговаривать с людьми, дать умный совет.
На второй же день на улице Петерди вокруг Новака собралась кучка людей. Чаще всего они говорили не о том, что их мучило, а перебрасывались шуточками, как это в обычае у бедняков, для которых без шутки жизнь была бы невыносимой.
Часто останавливался возле Новака и небольшого роста невзрачный солдат лет сорока — сорока пяти. Ничего примечательного в нем не было. Разве только что этот немолодой уже человек был стройным, как подросток. Ходил он, вызывающе засунув руки в брюки, будто сказать хотел: «Начхать мне на вашу дисциплину». Шагал развязно, и видно было, что еще недавно он носил нечто вроде матросских брюк, которые, шелестя, взлетали при каждом шаге, а он, чтоб не цепляться о широкие брючины, ходил вразвалочку, широко расставляя ноги. Теперь на нем уже не было широких брюк, но ноги, очевидно, не желали знать об этом. Его молодцеватая походка так не вязалась с узкими плечами и вкрадчивыми движениями рук.
Низенький солдат некоторое время стоя прислушивался к беседе, потом садился, по-турецки скрестив ноги, вернее — легко опускался на мостовую, будто у него все суставы смазаны маслом. Сперва он устраивался подальше от Новака и его компании. И вовсе не потому, что не доверял, а просто присматривался к ним. Вот так и бездомная собака — забредет в незнакомый двор, сядет, осмотрится, поморгает глазами, ближе подползет, повиляет хвостом, и все с опаской: не знает, примут ее или нет.
На третье утро низенький солдат, будто уже по праву, уселся подле Новака и улыбнулся ему, выставив ряд белых красивых зубов. Улыбка и мелкие ослепительно белые зубы придали его потасканному, морщинистому лицу детски милое выражение. Пока он не произнес ни слова. Все дни внимательно слушал, особенно Новака, но этим утром, прежде чем кто-либо успел еще рот раскрыть, он сам завел разговор.