— Господин капрал! — сказал он. (Новак еще из прежней солдатчины вернулся с двумя звездочками, или, как их называли в Пеште, «картофельными цветками».) — Господин капрал! Впрочем, я мог бы назвать вас и товарищем Новаком, потому что и сам когда-то состоял в Союзе каменщиков. Теперь они переехали на проспект Арены… В свой… дворец… Вы-то знаете… А впрочем, не все ли равно?.. — И невзрачный солдатик кинул взгляд в сторону проспекта Арены. Глаза его будто говорили: «Что было, то сплыло! Ну, да все равно». — Но не об этом речь, — заговорил он опять. — Мне, товарищ Новак, смерть неохота ввязываться в эту катавасию. Хоть убейте, а на фронт я не пойду…
Голос у солдата был тоже под стать ему: слабенький, невыразительный, детский. Заметно было, что солдат подыскивает слова, старается выражаться прилично, избегая воровского жаргона. Когда он сказал: «Смерть неохота», морщины густо сбежались у него на лице, но глаза оставались юными, милыми, по-девичьи стыдливыми.
Новак, верный своей привычке, отвечать не торопился. «Пусть выговорится человек!» Он ждал, но слушал так внимательно, что худенький солдатишка почуял: этому человеку можно все рассказать.
— Карой Шиманди, — представился он, протянув Новаку белую руку с длинными пальцами, совсем непохожую на руку рабочего человека. — Мне тридцать три года. Удивляетесь? Старше кажусь?
Новак пожал ему руку. Он и теперь не ответил, только глаза его тепло засветились.
— Словом, из-за такого, всякого и прочего, — маленький, преждевременно состарившийся солдат замолк, потом продолжал тише, будто не желая, чтобы кто-нибудь, кроме Новака, услышал его. — Пятьдесят семь раз был я под судом. Шестнадцать раз отправляли по этапу домой в Шопрон. Я ведь оттуда. — Солдат снова замолк и так внимательно начал разглядывать сукно гимнастерки, будто об этом сукне и шла как раз речь.