— После весны лето пришло, — заговорил снова солдатик, — после лета — осень, после осени — зима, потому что, сами знаете, и долгое лето не вечно. Аттракционы в парке снегом занесло. И стал я побираться. Мне-то ведь уже и чемоданы не хотелось таскать. Да и зачем? Не все ли равно? Потом… Забрали меня бог знает в который раз в пересылку. Над письменным столом полицмейстера висит огромный портрет в золоченой раме. Портрет его величества. Я и прежде видел его, да наплевать мне было… Король на коне или конь на короле — не все ли равно? Но в тот раз, сам не знаю почему — правда, утром я выпил у Грюнфельда три чашки чаю с ромом, замерз очень на улице, — словом, глянул я на портрет, и стало мне вдруг смешно. В лаковых сапогах, с красными лампасами на брюках, сидит на коне старик с седыми бакенбардами, держит в руке саблю наголо, а на голове золотая корона — килограммов восемь весом. Смотрит на меня этот старый бородач, и не то что смотрит, а будто саблей хочет пырнуть… «И чего этому старому хрычу понадобилось?» — спросил я совсем тихо. «Что, что вы сказали?» — рявкнул комиссар и вдруг, точно кто горящей спичкой ткнул его сзади, он обернулся и вытаращился на картину. «Ничего, — отвечаю, — только зачем этот болван в меня саблей тычет?» — «Та-ак! — прошипел комиссар. — Болван, говоришь?!» Взял бумагу, составил протокол, я подписал его. Не все ли равно? За оскорбление величества меня приговорили к шести месяцам государственной тюрьмы… Вот когда у меня жизнь-то началась! Попал я в тюрягу, где сидели одни только господа. Один — за дуэль, второй — за растрату, или, как они называют, превышение полномочий, третий — за растление малолетних, это называется нарушением общественного порядка, и так далее. И уж им, понятно, нужен был и посыльный и уборщик. Лопать мне давали по три раза в день, и харч был отменный! Каждый день они заказывали себе обед, ужин и вино из ресторана «Гамбринус». Со мной шел стражник, и мы вместе с ним таскали судки. Что говорить, там мне пришлось по нраву! Камеры все настежь. Посетительницы приходят каждый день. Потом мы в карты режемся. Господа меня потчуют наперебой, только об одном просят: расскажи да расскажи про Городской парк и про девок. Столько я для их удовольствия девок «перепортил» от пятнадцати до тридцати лет, что на три тюрьмы хватило бы. Выдумывал я всякие небылицы, лишь бы их ублажить. И жил себе припеваючи, как у Христа за пазухой. Только нынче весной и выпустили…
Низенький солдат погладил морщинистый лоб длинными белыми пальцами.
— Скажите, товарищ Новак, если б я здесь, на улице, среди солдат, нанес бы эдакое оскорбленьице его величеству, меня бы опять упрятали туда?
— Вас расстреляли бы. Сейчас война.
— Гм… Расстреляли бы. Это нехорошо!.. А если я сбегу?
— Поймают. Пять лет дадут наверняка, да только военной тюрьмы. И на фронт отправят. А отсиживать после войны будете.
— А если я снова сбегу?
— Снова поймают. В кандалах поведут на фронт.
— А если я снова сбегу?..
Новак не ответил. Этот чудила готов, видно, пятьдесят раз повторить одно и то же.
— А если в морду заеду какому-нибудь офицеру, попаду я в ту тюрьму? Есть здесь один поручик, сопливым учителишкой был в гражданке, а все разглагольствует, дрянь этакая: «Головы сложим, жизнь свою положим. Через неделю в Москве будем. Врагов мало одолеть, их надо истребить всех до единого». А что, если ему смазать как следует?
— Это неплохо, — ответил Новак, чтоб положить конец вопросам.
— Неплохо? — Солдатишка потер свое худое лицо. — Вот только решиться трудно, драться не люблю. Никогда еще не влипал я в этакое поганое положение.
— Zum Gebet![33]
— раздался пронзительный крик возле грузовой станции.Венгерские солдаты знали уже эту немецкую команду, и все шестьсот человек сразу опустились на колени. Толпа родных смотрела, как, словно подкошенные, падают на колени их отцы и мужья. Манлихеры, которые они держали в правой руке, стали выше солдат. Странный это был молебен: в багровом сиянии закатного солнца над головами солдат, преклонивших колени, сверкали шестьсот штыков, как шестьсот немилосердных похоронных свечей. Слышались слова присяги; их читали с расстановкой, и солдаты, словно переча богу, громовым эхом возвращали их обратно: «На суше и на воде… до последней капли крови… землю монархии…»
Новак машинально шевелил губами, и в памяти у него всплыло совсем другое.
…Как-то вечером, уже в конце августа, на улице Петерди подошел к нему молоденький краснощекий солдат. Здоровяк, видно. Мышцы у него так и перекатывались под гимнастеркой, а брюки трещали при каждом шаге.
— Господин капрал, можно мне возле вас лечь?
— Ложись…