Вспомним, что в сне Николая Аполлоновича этот поворот изображен как внезапное желание «разорвать: бросить бомбу в отца; бросить бомбу в самое быстротекущее время»[657]
и вызванное этим желанием низвержение души – в изначально низкое состояние. В большом сюжете романа этот поворот изображен как последствие отцеубийственного обещания. Долгое восхождение Николая Аполлоновича к чистой мысли и к воссоединению с «так сказать, Богом» заканчивается срывом в пропасть. Это символически изображено как падение мысли в телесность. Почти поднявшись до бестелесности, Николай Аполлонович во сне, последовавшем сразу за запуском часового механизма бомбы, с ужасом чувствует, что его силлогизмы и логика, вместо того чтобы окончательно стать единственным субстратом его бестелесного Я, вдруг сами обретают телесность:<…> предпосылки логики Николая Аполлоновича обернулись костями; силлогизмы вкруг этих костей завернулись жесткими сухожильями; содержанье же логической деятельности обросло и мясом, и кожей; так «я» Николая Аполлоновича снова явило телесный свой образ, хоть и не было телом <…>[658]
.Происходит обратное чаяниям героя – не телесный Николай Аполлонович становится мыслью, а мысль его костенеет, обрастает мясом и кожей.
Такова метафора нового падения Николая Аполлоновича, на сей раз окончательного. Его душа совершает круг: «<…> это “я” пробежало с Сатурна и вернулось к Сатурну». Но возвращение к Сатурну не есть воссоединение падшего сына с Отцом-Сатурном, а возвращение к падшему состоянию: «Он сидел пред отцом (как сиживал и раньше) <…>»; «<…> с того места, где только что возникало из кресла подобие Николая Аполлоновича <…> бросился молниеносный зигзаг, ниспадая в черные, эонные волны»[659]
.Завершающие части романа, следующие за активацией бомбы, рисуют обвал: протяженное падение Николая Аполлоновича к «нулевому» состоянию. Перформативные тела приводят сенаторского сына к пределу падения. Тело Дудкина совершает убийство. Красное домино доводит отца до сердечного припадка. Обещание-бомба взрывается. Сам Николай Аполлонович обращается в ноль – мировая душа скатывается назад, уже без надежды подняться.
Когда читателю впервые показывают идущего по городу Николая Аполлоновича, он, в серой николаевской шинели, представляет собой довольно смешную, как нам говорят, фигуру: «<…> запахнувшись в шинель, он казался сутулым и каким-то безруким с пренелепо плясавшим по ветру шинельным крылом». В дальнейшем картина регулярно повторяется: крылья шинели, нелепый вид: «<…> в ветре крыльями билась серая николаевка <…>»; «<…> и во всяком случае представляя собою довольно смешную фигуру безрукого (он был в николаевке) с так нелепо плясавшим по ветру шинельным крылом <…>»[660]
.Образ крыльев вызывает ассоциации с платоновской крылатой душой. Согласно Платону, душа «вся была искони пернатой»[661]
: пребывая в занебесной области в присутствии бога, душа крылата и приобщена к божественному уму и чистому знанию. Утратившая крылья и пораженная забвением душа падает на землю: «<…> исполнится забвения и зла и отяжелеет, а отяжелев, утратит крылья и падет на землю <…>». Далее, по Платону, падшая душа старается преодолеть тяжесть земной жизни и вновь вырастить крылья и вознестись, чтобы она, как раньше, «сопутствовала богу <…> и поднималась до подлинного бытия»[662]. От нее зависит, сможет ли она вновь обрести крылья.Во второй половине книги крылья шинели Николая Аполлоновича заменяются более заметными, герою даже доводится взлететь. В последний перед взрывом день он мечется по городу одетым в крылатый плащ – в фантастическую «итальянскую черную накидку»[663]
, в которой кажется крылатым. «Крылатость» Николая Аполлоновича подвергается осмеянию в драматическом эпизоде с подпоручиком Лихутиным. Крылья замечает Софья Петровна: «Софья Петровна увидела: меж альковом покрытый испариной подпоручик по коврам и паркетам влачился с крылатою жертвою (Николай Аполлонович в плаще казался крылатым) <…>». Продолжение, однако, тут же резко снижает почти мистически крылытый образ и сигнализирует о невязке пародирующего плана с пародируемым: «<…> с жертвою, у которой из-под крыльев плаща пренеприлично болталася зеленая брюка, выдавая предательски штрипку»[664].